“Люди — всего лишь люди, — говорит Негодяев, — к этому нужно относиться спокойно. Ну, предали вас сегодня — что тут такого. Завтра и вы кого-нибудь предадите”. Он улыбается и берет бутылку.
Мы поминаем Евгения, с удобствами устроившись за столиком подле соседней могилы. Эта могила уютная, ухоженная, с пышным цветником, бордюрами, кустом шиповника, столиком, лавочкой, сразу видно, что сюда приходят не раз в год, приходят дружной делегацией, копают, сажают, чинят, красят и — полдня провозившись — любовно пьют и закусывают, не забывая поделиться с покойником (да уже не с ним, а с его крестом, памятником, могильным холмиком, приветливо витающим духом) глотком и куском. Со свежей могилы рядом еще веет смерть, но скоро она будет изгнана, эти цветы, лавочка, заботливо припрятанные пластиковые бутылки для поливки изгонят смерть, ведь смерть за семь верст обходит благоустроенные, прибранные участки кладбища.
Все уже разошлись, Лиза уехала с матерью и Аристидом Ивановичем в сияющем (но солидно, траурно) лимузине. У нас есть большая бутылка водки и кулек с фисташками. Мы горлим (что не так легко, поскольку горлышко заткнуто коктейльной пробкой) и жрем фисташки. Скорлупу мы бросаем себе под ноги, но окурки тщательно собираем в пустую пачку. В скорлупе есть что-то опрятно-кладбищенское, круговоротно-природное, чего в окурках нет. Окурки придется унести с собой.
“Обычное дело, — говорит Негодяев. — Такое чувство, что моя жизнь была не со мной”.
Ничего, говорим мы вежливо, наладится. Вам только-только сорок.
Он фыркает.
— Разумеется, наладится. Я помирать не собираюсь.
Уставшие, наработавшиеся, сытые работой и землей лопаты (сияет железо, сияют свежие земля, глина) лежат рядом. Лопаты — трудяги. Они берутся за самое трудное: неудобные участки, подзахоронение. Может быть (что смешного?), их стремительная, деликатная точность мечтала о карьере хирургических скальпелей, а не лопат. В конце концов, то, что они режут (корни, земля, глина) тоже быстро срастается.
— А как она на вас все-таки посмотрела?
— Да никак, — говорит Негодяев. — Как на всех. Могла, в конце концов, не узнать.
Недавно прошел дождь, и теперь от могил поднимается теплый мреющий пар. Какие-то могилы густо поросли зеленью (сколько здесь зелени, хоть ботанику изучай), какие-то выполоты под ноль (песок, в песок воткнуты букеты искусственных цветов). Солнце светит, птицы орут; где-то вдали звучит кукушка. Чудесный, до головной боли доводящий воздух. Энергетика. (А что? Как прет здесь от земли, от травы, от бодрых, как-то очень по-человечески расположенных друг к другу людей, копающих и сажающих или идущих копать и сажать, даже от бедной церковной службы, слабой и непривычной, как запах ладана над полянкой.) И свет, и деревья.
— Интересно, — говорим мы, — есть ли здесь белки.
— Слишком сыро, — говорит Негодяев.
Похоронам сопутствовала одна странность: гроб не открывали. Почему его было не открыть? Что такое страшное в нем лежало? Соответствует ли (вот она, ноющая над каждым наглухо закрытым гробом мысль) содержимое гроба буквам и датам на красной гранитной поверхности памятника? (Памятник уже заказан.) Да хоть бы он был и открыт — все равно не то.
— Гроб не открывали, — говорим мы. Негодяев кивает, бросает скорлупу. Ну а вы что заскучали, бонтонный друг?
о необходимости правды
Чем меньше остается в бутылке, тем сильнее в нас желание во всем разобраться. Правду, правду! Узнать правду и умереть! О смерти Евгения и смерти Диоклетиана, о крестовых походах, Пушкине, бюджете, марсианах, золоте партии, Янтарной комнате, черных дырах, о душе, о родине, о событиях 1993 года, о том, с живого или мертвого Мани содрали кожу, и о том, кто все это натворил. Долой ложь, амбивалентность, точку зрения, жизненный опыт, и принципы — туда же! Правду голую, тощую, жирную, с дряблым телом, любую, но такую, от которой не двоилось бы в глазах! Мы так кричим и вопим (и мы, и вы, и Негодяев), что замолкает кукушка. Потом мы допиваем и расходимся по домам. Потом начинается дождь, кончается лето. А потом проходит семьдесят лет.
А потом прошло семьдесят лет. Здесь у нас две равно привлекательные возможности: объявить, что через семьдесят лет конец света уже был, и рисовать буйные филипдиковские картины — либо объявить, что конец света все еще ожидается — и тоже рисовать буйные филипдиковские картины, но из других его романов. И вот лопаты под рукой, проголодавшиеся кладбищенские лопаты, которые все это долгое время так и лежали наготове. А кого же вы будете хоронить — через семьдесят лет все небось уже померли? А… верно… Ну вот у нас еще есть Лиза. Она, правда, крепкая старуха — без нашей помощи протянула бы год-другой — но лопаты есть, лопаты хотят есть, мы подбираемся с лопатами… обеспечить их работой во что бы то ни стало, любой ценой.
Лиза! Скажите, Лиза, вы поняли что-нибудь в этой жизни?
Лиза (эта сухая, суковатая, вся из сухих веток и сучьев старуха с твердыми, слепыми, эмалевыми глазами, безобразная как старость старая карга не может быть Лизой, как мы ее помним, девочкой, пылкой маленькой стервой, ну да все равно) оборачивается. Ставит на землю лейку. Раз-ги-ба-ет-ся. Тянется к палке. На том самом месте, где мы только что (только что! легко сказать, ведь семьдесят лет как-никак прошло) расстались с Негодяевым.
Вы чего рыщете? Чего ищете? Ищем следов нашей фисташковой скорлупы. Не выросло ли чего вроде рощицы? Из скорлупы? Рощица? Вы себя ведете так, как будто сеяли установленным образом какие-нибудь полезные злаки. А злаки бы выросли? Вряд ли; но вот искать их следы вы могли бы с полным правом.
Лиза держит клюку наизготове и смотрит злобно, не признавая, защищаясь. Да оставьте вы, бабушка, не нужны нам ваши тайны и подробности. Любовники, мужья, дети, любовники, целлюлит, болезни, климакс, старость, — все это мы опускаем, опускаем. Жизнь была и вытекла, как гной из нарыва. Нас интересует остаток. Что в остатке? Остался, мы видим (как хорошо, что вы за ним следите), ухоженный фамильный склеп; здесь ваши родители и ваши дети. Еще, что еще? Опыт, мудрость, понимание, душевный покой, последние слова — говорите же, мы не отвяжемся.
Елизавете Евгеньевне, слава Богу, под девяносто, и мы таки успеваем отскочить. Боясь упасть, она не трогается с места, вращает и тычет палкой, рыгает, пукает, орет что-то нечленораздельное, хриплое, злое. Ай-ай, где же мудрость и понимание? Кроткая вечерняя гармония долгой жизни? Что ж вы кашляете и глаза заводите, нужно было соизмерять, довели себя до приступа! Воды? Где здесь вода? Вы посмотрите на нее: устроить на ровном (или пустом? не пустое и не ровное, но так говорится) месте припадок и воды требовать! Не считаясь с реальным положением дел и чувствами окружающих! Извращенным таким манером ответив на законный, резонный, корректно поставленный вопрос! Да ладно вам, давайте поищем эту чертову воду, мы знаем, где здесь семьдесят лет назад был водопроводный кран. Ну еще бежать туда сквозь пространство и время! Давайте тогда прямо из лейки? Ну давайте, держите ей голову, головой так и колотит, в лейке воды-то почти не осталось… О черт, да никак она кончается? Проклятье, черт, фак! О чертова бабка, почему она не могла помереть дома на диване, помереть с онерами буржуазно, аристократически, в кругу предусмотрительно лишенных наследства родных, в больнице, в богадельне, но не на наших же руках, при чем тут мы, почему мы вечно во что-нибудь такое вляпаемся? Да лейте вы воду! Куда? Хорошо вам говорить “лейте”, но куда лить? вы ее утопить хотите? Как мы все это объясним: приводили, знаете, бабульку в чувство, да ненароком-то и того… Ха-ха-ха, ну и рожа у вас, вся в глине! И жопа в глине, как вы жопой-то успели окунуться? Еще и смеетесь! Мы не смеемся, это нервное.
Ну, вроде дышит? Давайте-ка посадим поудобнее (подволакивайте вот сюда, к кресту) и прочь, прочь, здесь торная тропа, народу ходит много, помогут, если что — но, мы думаем, и помогать не придется: посидит, подышит и будет в порядке. И чего взбеленилась, старая? Пошли скорей; дайте, мы вас почистим, а то как будто и не в скорую помощь играли, а что другое. И после этого еще предлагают пить меньше! А так что, пойдем, в самом деле, накатим? А вдруг через семьдесят лет введут сухой закон? Ну и что, отыщем. Никогда столько не пьют, как во времена сухого закона.