Вы забываете, что город жрал чипсы, когда Архив выбрасывали в Неву. Здравствуйте, Мадам, с новосельем. Как вы тут устроились? С коммуникациями нет проблем? А с привидениями?
Она приветливо смотрит сквозь нас. Что вы видите на этом лице? Пресыщение силой, властью, жизнью и всеми ее благами? Вовсе нет; это лицо льда, лед не знает пресыщения. Веками он терпеливо ждет своего часа, сжавшись в комок арктической пустыни, а потом ползет, убивая динозавров, покрывая собою все. Ему не тесно в стакане мартини и для него невелика Вселенная. Эта женщина в состоянии предложить нам выпить, прежде чем прикажет вышвырнуть нас вон. Мы не экскурсия, Мадам, не экскурсия! Мы принесли весточку от прошлого.
об отречении Диоклетиана
В 303 году, через семь лет после эдикта о манихеях, на двадцать первом году своего царствования, Диоклетиан добровольно отрекся от власти. Все собирался, собирался — а тут состарился, приболел, да и отрекся. И прожил после этого еще восемь или девять лет как частное лицо. (Случай в истории беспримерный.) Уехал на родину в Далмацию, занялся садоводством и огородничеством. (“Если бы я мог показать тебе эту капусту, ты не стал бы меня упрашивать гоняться за властью”, написал он человеку, умолявшему его вернуться.) Идиллия, может быть, отравленная: Гиббон что-то очень глухо говорит о несчастной судьбе его жены и дочери. Ходили слухи, что и сам он покончил с собой.
о Гоге и Магоге
Чего там с женой и дочерью? Не знаем; знаем только британскую легенду, по которой Гог и Магог — великаны, единственные уцелевшие потомки нечестивых дочерей Диоклетиана. Ага, так дочерей несколько, Гог и Магог… что-то знакомое. Кто они на самом деле? На самом деле это дивие звери (или народы), загнанные Александром Македонским в непроходимые пропасти и горы. Они доселе живы и трепещут Александра, а выйдут из гор перед самою кончиною света, в последние времена. Мммммм… Да, кстати, что насчет нашего-то вождя? Что через семь лет будет с нашим вождем тире государем? А вы хотите, чтобы что с ним было? Ну, пусть будет. Тогда будет. Нет, вы не поняли: пусть живет, а так, как сейчас, не надо. Тогда, значит, не надо. Вы все шутите; уж неужто как мы захотим, так и сделается? А неужто же нет?
Мадам — классический пример человека, для которого не существует прошлого: исторического, личного, никакого. Такие люди — согласимся — ущербны, но (по тому же правилу, по которому совесть мучит не тех, кто виноват), не чувствуют своей призрачности. Чувствуют они, напротив, полноту бытия. Все для них; все заключено в мгновении настоящего, цепкой рукой пойманного за радужный хвост. (А пол усыпан, усеян незамечаемой мертвой пыльцой отслуживших минут и дней.) Ее мечты сбылись, но она об этом не знает, не может знать — ибо не помнит тех лет, когда нынешняя явь была мечтами. На смену мечтам пришли заботы. Крупногабаритные дни (каждый наполнен шумом, треском, блеском, голосами, движением) идут гремящим составом из пункта “утро” в пункт “вечер” и бесследно исчезают по прибытии. Или день — это встречный поезд? Мы, допустим, катим на дрезине, а нам в рожу — будущее, несущееся со страшной скоростью из предстоящего вечера в миновавшее утро. Что-то вы странно закрутили; для кого это утро миновало? Забыли, что время круглое? Ну неважно, простите, со всеми бывает, скажем так: у Мадам заботы, тяжелые как поезда. Кто ей мешает? Власть? Еще чего! Она сама — власть, как плюнет, так и сделается. Но честолюбивые архонты! Но дьявольские козни Пети Транса! Вы пытаетесь нас уверить, что суету этого мелкого человечка нужно брать в расчет? Мелкий, мелкий! А кто крупный? Вы помните, какие обиды он глотал семь лет назад, неужели не хочет отомстить? Мало ли чего он хочет, вопрос в том, может ли! Он может отобрать у Мадам ее дворец, ее порфирные одежды, ее День Гнева?
Кстати. День Гнева празднуется прилежно, и, конечно же, его сопровождает вся положенная ерунда: шарики, лазерное шоу, биотуалеты, задумчивые голоса оппозиции. Лотки со съестным, колой, пивом. Костюмированное представление: Цари Мира задают дивящейся толпе вопросы из катехизиса. Первые лица на трибунке: губернатор, губернаторова свита. Мадам, архонты успешных общин. Легкий ветерок — или легкий снежок — опрятные признаки конца света. Народное гулянье. Не так обременительно, как юбилей, и без утомительной тревоги церковных праздников; стильное, полусветское, полурелигиозное мероприятие, в духе местного хорошего вкуса, с привкусом местной, в пику Москве, фронды.
Евгения из его сундука не вытаскивают. (Вытащили пару раз; и хотя выглядел он колоритно — листом древесным дрожащий на ветру, в коконе летящих, шуршащих волос, с неразличимыми в волосах мертвыми глазами, — что-то в его фигурке, облике, дрожи превращало праздник в похороны. Персона без маски на маскараде, он все портил, и облик его никого не обманывал. Его странный костюм не был “костюмом” костюмированного бала. Все видели, что он дрожит не сам, а как тряпичная кукла, которую упоенно трясет рука ребенка, ветра, смерти. Внутри него, предположительно в горле, что-то хрипло щелкало, каркало, рот корчился, приоткрываясь щелью, выпуская тихое “хрршшшш”, это казалось чем угодно, только не попыткой заговорить. Он не пытался заговорить. Он ничего не видел, ни на что не реагировал. Его можно было ущипнуть, пнуть, оставить в покое.)
Евгения из его сундука не вытаскивают. А вытаскивают, значит, Аристида Ивановича из нафталина. Аристид Иванович тоже кукла, как и Евгений, но не такая страшная. Его расплющило, размазало по стеночке — и все фантазии, убеждения и желчь вытекли вон, и нечему стало пугать доверчивую чернь. Проблема в другом: старик не может стоять ровно — прислоняется, обвисает, клонится (наклонится туда — наклонится сюда, — да и грохнется, потеряв равновесие), топчется, сплетая непрестанно семенящие на месте ноги (и опять же грохнется). На трибуне Петя Транс, засучив рукава, ремешками привязывает его ноги (левую — влево, правую — вправо) к специально изготовленной распорке, распорку закрепляют намертво. Теперь Аристид Иванович может корежиться, сколько хочет (все-таки это ужасно нервирует, вносит суету, сутолоку, сумятицу, что-то в высшей степени бессмысленно-неправильное) — все равно ничего не видно, одни движения плечей; движение кривое, подавленное, так, не движение, а его первая бездарная судорога. Судороги набегают друг на друга волнами, последующая разрушает предыдущую, баюкая Аристида Ивановича резким, как на камнях, прибоем. Щипок и пинок окажут на него благотворное воздействие (те же эффект и продолжительность, что от сердитого взрослого окрика на ребенка), но стоящие рядом быстрее устают щипать и пинать, чем Аристид Иванович — дергаться.
Выглядит же он хорошо, бесстрастно, видна больничная ухоженность, видно, что старик не брошен, не предоставлен (вопреки, быть может, его желанию) самому себе, не отдан болезни на растерзание. Диким зверем болезнь сидит в клетке, а Аристид Иванович — с той стороны решетки — и рад бы, предположим, броситься в ее пасть, но предусмотрительно, безжалостно от этого защищен; руку, ладно, сквозь прутья можно просунуть, — но что же это, если хочешь, например, смерти, а приходится жить… с изглоданными руками… И взгляд какой-то изглоданный! Вы приметили? Что, попытаемся его раскрутить, узнать, какие видения тревожат спящий разум? Как-то это негуманно? Негуманно! Чего ж у вас глаза заблестели, если негуманно? Эй, Аристид Иванович!
— Аристид Иванович! — окликает старика Лиза.
С воли в окошко больничной палаты заглядывают кусты жимолости, небо опускает голову, клочком облаков попадая в проем, верхний правый угол, в образованный рамой и решеткой квадрат. На окне здесь решетка. Внушительная крупная тень решетки прочной вещью лежит на полу. Неожиданно все исчезает, легкомысленное облако сменяется кулаком тучи, надутой, как злобой, дождем. И дождь сперва шуршит, растворяя пыль, потом стучит, потом хлещет.