Бабы страшились Чебухайкиной коровы не меньше, чем пожара. Как увидят ее на улице, скорее кличут всех пацанов в избу, а калитки закрывают на засов. Не то что на детей, на мужиков бросалась. Однажды так Авданю поддела, что тот целую неделю на печи отлеживался.
Уговаривали Чебухайку, чтоб она продала корову. Но Чебухайка и слышать о том не хотела: уж очень много молока давала «брухучка».
Так вот и жила Чебухайка. Может, и до ста лет дожила бы за своим частоколом.
Только тут началась война…
Казалось бы, что для Чебухайки война? Это для других горе: в каждом доме по два-три мужика на фронт ушло — и мужа взяли, и взрослых сыновей. А у Чебухайки все дома. Через месяц, глядишь, одна соседка получила похоронную, другая. А Чебухайка к горю других равнодушна, знай себе ездит в Скопин, деньги отвозит, а мешки с добром в дом волочит. Знала, видать, что деньги в кубышке за зря могут пропасть, а барахло и запрятать можно.
Немец надвигался, как туча грозовая. Что ни день, то ближе фронт. Уж Вязьма пала и Венев, Тула чуть ли не в полном окружении. Наши отступают. Идут солдаты из-под Смоленска, из окружения, оборванные, грязные.
Бабы-солдатки всматриваются в их лица, не муж ли? Не сын ли? Бабы отдают солдатам последний кусок хлеба. Чебухайка воды кружку не подаст. Разряженная, как в праздник, в лучшей поневе, в бязевой кофте, стоит она на крылечке своей избы, радуется, дура:
— Слава тебе, господи! Дождалися свободы! Вот и пришел конец ихней антихристовой коммунии! Хошь на старости лет поживем по-христиански…
VI
Затаилось село, ждет. Где-то под Данковым по-прежнему ухает канонада. Дня два наших солдат совсем не видать: ушли, видно, оставили. И последний эшелон ушел со станции, и все мосты на «железке» взорваны.
А немцев все нет.
Немцы появились в Липягах в ночь под первое ноября. Немного их было, человек двадцать, все на мотоциклах. Проехали по селу, обшарили магазин, сельсовет, колхозные склады. Мотоциклисты укатили дальше; а следом за ними отряд на машинах. Потом еще и еще…
И поперла эта зеленая, вшивая, изголодавшаяся орда. Расползлась по всем Липягам. Как копоть на белом снегу.
В колхозных складах, в магазине взять нечего. Все бабы попрятали. Немцы стали шнырять по избам. Заросшие, грязные, рожи повязаны всяким бабьим барахлом. «Яйки ё?», «Млеко ё?» Отобрали все, что оставалось из съестного. Потом добрались до сундуков. Как попы в обход, начнут с самого конца и по порядку обходят каждый дом… Пришли и к нам. Мать одна дома: мы, старшие, на фронте, а младшие братья попрятались. Немцев трое: двое с автоматами, а третий так, без всего, знать, переводчик. Замок с мазанки долой, сундуки на подставках стояли — раз их на землю, перевернули и давай ворошить барахло. Теплое бельишко найдут, шерстяные носки, платок, холстину, все тут же забирают, тряпье подденут ногой — и на улицу. Вдруг в одном из сундуков увидели бумагу. На бумаге Ленин золотом нарисован. «Коммунист?» — спрашивает у матери фриц. Переводчик взял, посмотрел и говорит: «Похвальная грамота, за учебу». Не знаю чья, моя, Ивана ли или Федорова. Нас на фронте трое было. Учились мы все хорошо. У каждого были похвальные грамоты. Переводчик, значит, пояснил.
«Кде они?» — спросил тогда немец.
«Там, где и вы, воюют!» — спокойно ответила мать.
Перетряхнули во всей деревне сундуки, оделись потеплее, а тут фронт дальше к Скопину продвинулся. Этих-то, что наелись и оделись, на фронт услали. А на их место эсэсовцы заявились. Стали они допытываться, где колхозный скот. А его наш отец Василий Андреевич в тыл, на Пензу, погнал. Боялась мать — выдадут. Но бабенки не проговорились. Кто-то сбрехнул немцам, что, мол, колхозный скот по дворам развели, да и попрятали. Стали они по дворам да по сенцам рыскать.
Пришли к Авдане. А он в первую мировую в плен попал, не к немцам, а к австриякам. И жил там года два, в самой Австрии, егерем у какого-то тамошнего барона служил. Авданя и научился по-ихнему калякать.
Чудной этот Авданя: по-нашему говорит, и то не всякий поймет. А тут подошел к немцу и: «Гер офицер…» Удивился офицер. Авданя ему тут про плен-то австрийский и рассказал. «Гер офицер! Я знаю, где колхозный скот…» Да и пошел, и пошел… И все на Чебухайку: у нее, мол, артельный скот упрятан. Офицер сразу поверил Авдане. Взял солдат и, ни к кому не заходя боле, направился к Чебухайкиной избе. Человека четыре их было. И еще переводчик. Подошли. Собака в палисаднике на них залаяла. Офицер собаку ту пристрелил из пистолета. Не знал, на ком злость свою сорвать.
На выстрел выбежала из дому Чебухайка. Увидела немцев — и откуда у нее прыть взялась: ни «чё», ни «бу», а раскланялась перед фрицами, да и говорит:
— Ох, гости дорогие! Радетели наши! Давно мы вас ждали!
— Что она болтает? — спросил офицер у переводчика.
— Рада видеть вас, господин штурмфюрер!
Офицер в ответ сказал, что это большевистская пропаганда, и приказал переводчику объяснить старухе, зачем они пришли. Чебухайка заголосила:
— Да откуда у нас, бедных, коровы? Наговорили вам. У них у всех солдаты на войне. Против вас воюют. А у меня никого на фронте нет. Я и все мы… рады вам…
— Овец, коров кде? — нетерпеливо спрашивал офицер.
— Ох вы наши защитники! Есть у меня, бедной, одна корова… Семья зато большая… — продолжала Чебухайка. Распушив свою поневу, словно павлиний хвост, все кланялась офицеру и все причитала: — Не верьте им! Все антихристовы дети! Все большевики! У-у-у…
— Не большевик? Давай коров! Великая армия фюрера кормит надо! — оборвал ее немец. — Мы не грабитель. Мы цивилизованная нация. Марки платить за коров. Бумагу дадим — благодарить.
Немцы с автоматами оттеснили Чебухайку, вошли в сенцы. Переводчик, видно, был из перебежчиков, знал все: и как сундуки открывать, и как из сеней во двор попасть. Он стукнул щеколдой и, открыв дверь, пропустил вперед офицера.
— Ого-го! Майн гот! — загремел офицер, едва войдя в ухоженный Чебухайкин двор.
По двору разгуливало десятка полтора белых выхоленных гусей. Из большого хлева с решетчатой дверью выглядывали узкомордые овцы. В закутке рядом с овцами хрюкали свиньи. Тут же стояли два стригуна: это Ефимка с колхозной конюшни привел. На соломенной подстилке в отдельном хлеву пестрая корова. Не двор, а ферма…
Гуси, увидев незнакомых людей, загоготали; старый гусак, с высокой, как кокарда, шишкой на носу вытянул шею и зашипел на офицера. Тот ударил его сапогом и что-то сказал солдатам. Тотчас же двое немцев с автоматами подбежали к закутку, в котором стояла корова; один выдернул засов, другой вынул из-за пазухи длинную веревку.
— Не подходите! Убьё! — кричала Чебухайка.
Но ее никто не слушал.
Солдат с веревкой вошел в хлев и приблизился к корове.
Немец протопал по всей Европе, дошел до сердцевины России и, однако, не знал, что безопаснее очутиться в одной клетке со львом, чем войти в котух к Чебухайкиной корове.
И он вошел.
Корова покосилась на него. Немец бочком-бочком, по стеночке приблизился к ней и уже замахнулся, чтобы набросить веревку на рога, но в это время брухучка как мотанет головой! И рогами немца-то хлоп к стене. Еще миг, и острые рога насквозь проткнули бы фрицеву вытертую шинелишку. А заодно и кишки бы его вывалились наружу. Но другой немец, тот, что остался в дверях, не растерялся, выпустил по корове обойму из автомата.
Чебухайка метнулась к буренке, но старуху вышибли из закутка прикладами.
Коровью тушу тотчас же освежевали, взвалили на машину и — на кухню, на поддержание «великой армии фюрера». Туда же пошли и овцы и свиньи; а от гусей только пух один остался.
Чебухайка не видела этого: она еле живой добралась до печки и слегла. Месяц, а то и больше никуда не показывалась.
VII
Закрылись Чебухи в избе и отсиживаются. Ничего не видят, что вокруг делается. Только Аленушка прошмыгнет к колодцу воды набрать, а бабы будто нарочно ждут: «Как здоровье Дарьюшки-то? — спрашивают. — Попробовала фрицевого медку-то?! То-то, будет знать, сколь он сладок!»