— У-у-у, Чебухайка!
Маша обернулась на злобный шепот и снова уставилась на меня. Белесые ресницы — морг-морг; лицо сузилось, поблекло. Мне стало жаль девочку. Я не успел прикрикнуть на обидчика, как по лицу Маши потекли слезы.
— Чего они… дразнятся… — Девочка опустилась на парту и разревелась.
Я подошел к ней, чтобы успокоить. Маша пухленькая, рыженькая девочка. У нас рыжие редкость. Случается, веснушки на носу, на руках и то не часто. А Маша вся словно медный самовар. Она, как подросток, начинала уже стесняться этого. И вот что удивительно: ее не называли «рыжей». Несмотря на такую яркую примету, ее называли уличной кличкой, и поэтому я удивился, с чего это она вдруг расстроилась.
Успокоив Машу, я сказал ребятам, что обзывать уличными кличками на уроках нехорошо.
— Если еще хоть раз услышу от кого-нибудь уличную кличку, буду строжайше наказывать! — сказал я, возвратившись к столу, возле которого все еще стоял мой ассистент Володя Коноплин.
Мы начали возиться с прибором.
Маша продолжала потихоньку шмыгать носом.
— Замолчи, Чебуха! — крикнул кто-то на нее.
По голосу узнаю Мишу Колеснева.
— Колеснев! Встань!
Миша встает.
— Слышал ты мое предупреждение?
— Да, слышал, — спокойно отвечает Миша.
— А почему продолжаешь грубить?
— Она все равно Чебуха, Андрей Васильич…
— Колеснев! Выйди из класса! — жестко говорю я.
Миша откидывает крышку парты и, подхватив портфель с книгами, не спеша, вразвалочку, направляется к двери.
— Эх вы! И не противно вам сидеть рядом с Чебухайкой? — бросает он на ходу.
И я вдруг вижу: за ним поднимаются еще несколько ребят и тоже идут к двери.
— Хорошо, идите! — говорю я им. — Но без родителей в школу не возвращайтесь…
Никто из них и ухом не повел. Я закрыл за ними дверь и, делая вид, что ничего не случилось, сказал:
— Ну что ж… хулиганов выпроводили. А теперь продолжим наш урок.
Сказал и снова к столу. Только склонился над прибором, слышу, гул по всему классу: у-у-у… Ясно различаю в гуле слова: Чебуха! Чебуха! Чебуха!.. Дразнили все до единого ученика, даже и девочки.
Такого скандала ни разу еще не было на моих уроках. Что делать? Не звать же на помощь директора!
— Тише! — крикнул я.
Я умею крикнуть, когда надо. Ребята знают это: я им рассказывал. Они знают, что на фронте я командовал артиллерийской батареей. Бывало, горло надорвешь, крича: «Ба-т-та-рея! Огонь! Огонь!»
Ребята знают, что, если я закричал, значит, допекли они меня здорово! А им как раз и хотелось этого: они выражали протест против того, что я защитил Машу.
Ничего, окрик подействовал. Ребята притихли. Я кое-как наладил прибор. Пришлось изрядно повозиться, пока я все отрегулировал и снова взялся за ручку электрической машины. И тут вдруг опять в классе раздался гул. Я недоуменно оглядел учеников. Все они смотрели на доску и улыбались чему-то.
Я оглянулся.
На доске мелом было написано:
— Че-бу-хай-ка!
ІІ
«Ух, до чего ж вы мстительный народ! — подумал я о ребятах, стирая с доски надпись. — И далась же вам эта Чебухайка!..»
В деревне редкая семья не имеет клички. В быту в разговорах люди чаще всего называют друг друга не по фамилии и не по имени, а, как говорится, по-уличному, кличками. Клички бывают самые разные; причем живут они десятилетиями, передаваясь из поколения в поколение.
Ни в чем, пожалуй, не проявляется так ярко умение народа типизировать, как в прозвищах. Одно слово — и весь характер человека! Назовут, как пропечатают: всю жизнь никуда от этого прозвища не денешься.
Сколько в наших уличных прозвищах подлинной поэзии! Иногда кличка добродушна; иногда в ней скрыта ирония над человеком, усмешка; но есть прозвища и нарицательные — жестокие и обидные.
Ни один человек на селе — от председателя до самой незаметной бабенки — не обходится без уличного прозвания. Едва поселился на порядке новичок, ему тут же дается прозвище.
Прозвища чем-то сродни хорошим песням. Они живут помимо их творцов. Попробуйте узнать, кто первым окрестил кого-либо уличной кличкой? Да разве кто вам скажет! Многоликое, многодневное творчество — эти наши прозвища!
Больше всего прозвищ на селе безобидных. Например, нас по-уличному кличут так: Андревы. «Где была?» — «У Андревых!» «Кто это дом ломает?» — «Андревы!» Это потому, что Андреи в нашем роду не переводятся. Дед был Андрей Максимович, отец — Василий Андреевич, а я — Андрей Васильевич: сын мой — Андрей Андреевич и так далее. Андревы и Андревы, и никто из нас на такое прозвище не обижается.
Бывают еще клички иного оттенка. Не знаю, как и назвать их, иронические, что ли! Таковы, к примеру, прозвища моего крестного, Евдокима Кузьмича. У него их несколько. Чаще всего его называют Авданей. У него много ребят, и всех их так и зовут: Авданькиными… Но когда говорят лично о Евдокиме Кузьмиче и хотят при этом отметить возможную недостоверность слуха или рассказа, то добавляют: «Бур-бур сказывал»…
«Бур-бур» — многоемкое слово. В нем и то, что Авданя любит прикладываться к бутылке «ряжской горькой», и то, что говорит он не очень-то внятно. А говорит он невнятно потому, что к губе у него всегда приклеена самокрутка. Делает он это мастерски. Закурит, затянется раз-другой, потом одно неуловимое движение языком — и папироса приклеилась к нижней губе. Говорит, а самокрутка вверх- вниз болтается. И ни за что не отскочит! Полчаса так говорит, думаешь, папироска у него давно уже погасла, но только подумал об этом, глядь, она снова дымит как ни в чем не бывало. И так все время, пока он рассказывает байки: и все время только и слышишь: бур-бур, бур-бур…
Это об Авдане.
А у нас много таких кличек. Вот хоть та же Таня Виляла… Разве не ясно, что это говорится о бабенке болтливой, изворотливой, но, в общем, неплохой? Есть прозвища совсем ласковые. Нашего соседа Василия Кочергина зовут Беленьким; агронома прозвали Щеглом; деда Печенова по-уличному кличут Ясным…
Но бывают прозвища иного рода.
Уж сколько лет Алексей Иванович, агроном наш, живет в доме Змейки. И однако, никто из ребят, собираясь кататься на санях с горы, не скажет: «Пойдем на гору к Щеглу!» А скажет: «Пойдем к Змейке!»
Самой Змейки давно нет в живых, а кличка осталась, живет.
Как и всякие слова, прозвища со временем приобретают новый смысл, иное наполнение. Часто из безобидной клички они становятся злыми и нарицательными.
Такое превращение случилось в свое время и с Чебухайкой…
III
Не припомню теперь точно, откуда появилась на нашей улице эта самая Чебухайка. Кажется, до этого она жила где-то на Хуторах. В самом начале тридцатого года, когда умер Савватий Санаев, развалюшку его купил тихонький, неказистый мужичишка Ефимка Бутенков. Хлопотливый был мужик, хоть и неприметный с виду. Словно муравей, с утра до вечера ползал он по усадьбе. За лето на месте Савватиевой землянки Ефимка поставил новую избу, оштукатурил ее, покрыл; слепил закутки и загонки для скота. А там, глядь, дальше — больше: обнес он санаевскую пустошь плетнем; насадил сад, и так прочно все у него получилось — не усадьба, а поместье!
Верховодила в доме Ефимки супруга, Дарья, низенькая полнотелая баба, чем-то внешне напоминавшая жирную осеннюю утку. Ходила Дарья вразвалочку, не спеша, словно не шла, а перекатывалась. Говорила мягко, вкрадчиво; при разговоре все норовила подставить ухо поближе к губам собеседника — глуховата была.
Вот стоят бабы у колодца, судачат:
«Говорят, Бирдюк сватов к Ефросинье засылал».
А Дарьюшка шею вытянет и: «Чё?» (значит — что, не расслышала).
«Данила-то и слушать их не захотел… взашей вытолкал…»
«Бу?!» (Будя, мол, врать-то!)
«А они и говорят: не согласен — ворота дегтем вымажем!»
«Ха!» — рассмеется Дарьюшка.
С кем бы она ни разговаривала, только и слышишь от нее: Чё?.. Бу?.. Ха!.. Так оно и пошло — Чебуха да Чебуха, — одним словом, Чебухайка.