Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Меня вызвали с экзаменов. Когда я прибежал, отца уже положили в вышний угол и накрыли белым. Мать едва держалась на ногах. Толпились соседки. Колхозный фельдшер Поликарп Фомич — сухопарый, в крагах, в пенсне на носу — сидел за столом и что-то писал.

— Инфаркт, — сказал он, увидев меня.

— Отслужил, бедняга, — шептались бабы.

Я приподнял покрывало… Стоптанные, давно не чищенные сапоги. Брюки из простой, в полоску, диагонали. Вылинявшая гимнастерка — не то моя, не то Федорова. Пальцы рук в чернилах: еще вчера он подсчитывал свои никому не нужные «палочки»…

Как он мечтал о том, чтобы хоть один из сыновей пошел его дорогой!

Но мы, дети, неблагодарны. Мы только и чувствуем свою вину в минуты утраты. Да и то раскаяние недолго гложет нас…

Похоронили отца в одной могиле с дедом. Им теперь не спорить уже о «коммунии»…

После похорон все собрались в доме. И каждый из нас сознавал в душе, что недолго стоять дедовской избе. Пришел ее конец.

Мать еще надеялась, что Федору, как строителю, дадут на станции казенную квартиру — тогда он с семьей переедет на станцию, а Митя, которому давно надоело чистить паровозы, вернется в колхоз и станет трактористом. Ей не хотелось уезжать из села, она знала, что значит лишиться избы. К тому же и соседки подзуживали:

— Палага, не давай ребятам ломать избу, — твердили они на разные лады. — Попомни наши слова: останешься на старости лет без своего угла. Они молодые. Они найдут себе любые хоромы. А у тебя, окромя этой избы, ничего не осталось.

И мать держалась за эту самую избу всеми силами. За столом только и разговору о том, что и тот-то переехал, и тому-то участок отвели. Мать отмалчивалась. Но сердце ее все-таки не вытерпело. Каждый день был для нее укором. Каждый день Федор и Митя вставали чуть свет — и в непогоду, и в зимнюю стужу — шли на станцию. Три версты туда, три — обратно. Обедали всухомятку; приходили промокшие, иззябшие, голодные.

Клавдия, не скрывая своего недовольства, фыркала; из-за перегородки каждый день доносилось ее недовольное ворчание:

— Подавилась бы она своей избой! Детей родных извела — и не жалко. А ты чего молчишь? Ты старший! Заяви свои права! Не настоишь — я брошу все и уеду. Небось проживу и без тебя. А в этой дыре жить больше не могу.

Скрепя сердце мать согласилась на переезд. Федор взялся хлопотать насчет участка, и вскоре на станционном пустыре, за угольным складом, появилась времянка. После работы братья оставались на станции и допоздна суетились у сарайчика: рыли яму под фундамент, ставили изгородь.

И вот наконец настал этот день…

XVIII

Мы еще заканчивали разборку пола, когда приехали машины. Машин было две: одна — трехтонка, с прицепом, другая — поменьше, без прицепа. Шоферы, перекурив, начали грузить бревна. Федор вызвался помогать им: при погрузке могли побросать венцы как попало. Надо было кому-то доглядывать.

Бревна были квелые, изъеденные червем.

И пол тоже неважный. Особенно в чулане и возле печки, где зимой обитали ягнята. Ковырнешь ломом — так и сыплется труха.

Вместо Федора ломом орудовал теперь Павел Миронович. В обед мы выпили, и он, разомлев, то и дело присаживался закурить и передохнуть. Павел Миронович служил на станции бухгалтером. А его жена Марья, наша сестра, работала дояркой. Павел Миронович был человеком компанейским, к тому же любил выпить. Он сам напросился помогать нам. Марья боится хоть на час уйти с фермы. Обещала забежать в обед, но так и не пришла.

— Эх, если бы сейчас встал дед Андрей Максимыч! — сказал Павел Миронович. — Он вас, внуков, пуганул бы. «Мать вашу зимой!» (это было любимое ругательство деда).

— Да! — согласился Митя. — Никогда дед не думал, что мы выкорчуем из Липягов андреевский корень.

— Он небось в гробу переворачивается, когда мы ударяем ломом… — невесело пошутил Степан. — По фунту гвоздей в каждую половицу заколачивал. Уж на что скуповат был, а тут не жалел…

Отдохнув, мы снова принялись за дело. Половицы скрипели; ржавые гвозди с трудом выдирались из дубовых сырых перерубов. С каждой доской все больше и больше оголялся кусочек земли, скрытой под избой. Валялась щепа — белая, почти не тронутая временем, и полуистлевшие мотки пакли.

Земля, на которой стояла изба, была такая же, какая она у нас повсюду, — чуть-чуть коричневая и чуть-чуть глинистая; и была она вся истыкана следами мышиных нор. Но мне эта земля казалась какой-то особенной. Я смотрел на нее потрясенный, словно передо мной открылся не клочок обыкновенной земли, а гробница с прахом предков. Сколько поколений Андреевых выросло в этой избе! Сменялись цари, бушевали над миром революции и войны, а она ничего, стояла. И вот в что ни есть самый обыкновенный день, без видимых на то причин, изба исчезла…

Смотрел я на оголившийся клочок земли, что занят был избой, и думал:

«Вот исчезают с нашей липяговской земли избы; заваливаются, гибнут колодцы; умирают старики. А ведь в каждой избе свой мир; у каждого источника своя история; за каждой прожитой жизнью свой характер. И все это со временем исчезнет из памяти людской. Исчезнет, предастся забвению. А ты жил в той самой избе; пивал воду из того самого колодца; разделял горести и радости с людьми, которых уже нет.

Твой долг рассказать обо всем, свидетелем чего ты являешься!»

И именно в тот миг, когда открылся мне клочок глинистой, испещренной следами мышиных нор земли, и родилась у меня мысль рассказать про Липяги.

С того дня я и начал вести свои «Записки».

— Вот и добили! — сказал Павел Миронович, когда мы выломали последнюю половицу.

— А теперь рубите ракиты! — распорядился Федор.

— Зачем они тебе, эти ракиты? — возразил зять: он был добрый человек и не очень вникал в хозяйство.

— В доме все пригодится. На изгородь пойдут.

— Надо бы у матери спросить. Как она скажет, — поддержал я Павла Мироновича.

Мать стояла неподалеку. Я взглянул на нее в надежде, что она поддакнет: мол, да, пусть остаются ракиты… Голубая горошком кофта, белый платок, оттеняющий каждую морщинку; на лице выражение усталости и скорби.

— Ну так как, мама? Рубить или оставить на память об андреевском корне? — с обычной своей ухмылкой спросил Степан.

— Не знаю, право… А как Федор-то?

Говорит, что надо рубить.

— Раз говорит, чего же тут.

Мне было очень жаль ракиты; не столько ракиты, сколько грачиные гнезда. Но я сдержался и не возразил: какое мне дело! Они уже не мои, эти ракиты. Вот уже больше месяца, как мы с Ниной переехали в новый коммунальный дом, построенный для учителей. Правда, у нас невесть какие хоромы — всего лишь одна комната, но жить пока можно…

Мне все равно — как хотят братья, пусть так и поступают. Может, и правда: ветлы пригодятся на изгородь. Но самому мне пилить ракиты не хочется. Я сказал Федору, что лучше разберу печку, а Степан и Павел Миронович нехай займутся ракитами.

Зять не очень охотно взял пилу. Степан с топором опередил его. Он подошел к раките, росшей перед самыми окнами. Ствол ее во многих местах был ободран и казался трухлявым, податливым. Степаха размахнулся и ударил изо всех сил. Но от его удара на стволе не осталось даже отметины. Комель дерева был словно скручен из стальных канатов. Корни, глубоко уходящие в землю, как кариатиды, поддерживали дерево. Пусть ствол был обглодан скотом, истыкан ржавыми гвоздями и костылями, но корни еще были живы; они свершали свою работу, и дерево, казавшееся мертвым зимой, по весне оживало.

Вот почему топор отскакивал от ствола.

— Пилой, пилой надо! — кричал издали Федор.

Павел Миронович и Степан взялись за пилу.

«Зи-и-ик, зи-и-зик…» — запела пила. Грачи, почуя близкий конец своего гнездовья, загалдели, заметались.

Но люди внизу не обращали внимания на их беспокойство — у людей свои заботы.

Ствол был крепок и неподатлив лишь снаружи. А в середине оказалась червоточина. Пила въедалась в дерево без всякого усилия, и вместо звона слышалось шуршание красноватых рыхлых опилок, сыпавшихся на землю.

14
{"b":"231582","o":1}