Я не знаю, что бы я делал без него целыми днями, когда прятался в нашем укрытии на чердаке или в бункере. Сколько можно читать? К тому же папа далеко не всегда находил и приносил мне новые книги. Если книга хорошая, то её можно прочитать два раза или три. Например, «Робинзона Крузо». Или «Короля Матиуша Первого». Но читать каждый день с утра до вечера невозможно. Вот я и играл со Снежком. К примеру, я сначала прятал куда-нибудь его еду, а потом отправлял его на поиски. Он быстро понял, что игра начинается с условного свиста. Стоило мне свистнуть, Снежок тут же начинал бегать туда-сюда и принюхиваться. И в конце концов он находил своё угощение. Почти всегда. И не ленился играть в эту игру сколько угодно, раз за разом, пока мне не надоедало прятать. Он зарывался в тряпки, залезал под подушки… На самом деле, когда я с ним говорил, я обращался не совсем к нему. Разумеется, я знал, что он не понимает моих слов, хотя он обычно слушал меня очень внимательно. Просто разговаривать с ним было как-то приятнее, чем разговаривать с самим собой, будто я сумасшедший. «Война скоро закончится – говорил я Снежку. – Я куплю тебе новую красивую клетку. И принесу из магазина новых друзей – и самцов, и самок». Я ведь не знал, девочка он или мальчик. На вид сложно определить. Папа тоже понятия не имел, как это устроено у мышей.
Целый день я должен был сидеть в укрытии, мне нельзя было выходить до тех пор, пока не возвращался папа и не подавал мне знак. А если вдруг он не вернулся бы ни вечером, ни ночью, ни на следующий день, мне всё равно надо было оставаться в укрытии. Этого ещё ни разу не произошло, но на всякий случай у меня с собой всегда был запас еды на несколько дней и вода в бутылках. В туалет мне тоже нельзя было выходить, вместо туалета в укрытии была специальная посудина. Папа пообещал мне, что если, не дай бог, с ним что-то случится, то кто-нибудь обязательно придёт и заберёт меня. Например, старый Барух. Но об этом мне думать не хотелось.
Вообще, я не очень за папу беспокоился. Папа был большой и сильный. В молодости он серьёзно занимался боксом. Думаю, что на фабрике он точно был самый сильный. К тому же у него был пистолет. А ещё папа был красивый. Ведь мама не просто так вышла за него замуж. Вечером, когда он возвращался с работы и свистел мне нашим секретным свистом, я напрыгивал на него и обнимал крепко-крепко. Как будто я весь день всё-таки беспокоился за него, просто не хотел себе в этом признаваться. Папа подбрасывал меня в воздух, хотя я уже был тяжёлый, не какой-нибудь там карапуз, а потом целовал меня.
После работы папа отдыхал, а я готовил нам ужин. Если кто-то думает, что мальчики не умеют готовить или что готовить еду – это стыдно, тот просто дурак. И ещё, так мне сказал старый Барух, самые лучшие повара в мире – мужчины. А я рассказал ему, что делаю папе чай, жарю яичницу и варю картошку.
– Пригласи меня как-нибудь на ужин, – попросил Барух.
И я пригласил. А он взял и пришёл. И принёс колбасу и хлеб. Другой хлеб, не такой, как давали на фабрике. Я сделал чай и сварил картошку. Яиц в тот день у нас не было, и я не мог показать ему, как здорово я подбрасываю яичницу – так, что она сама переворачивается в воздухе. Но он поверил, что я умею. Папа подтвердил. Вот только мы с папой не стали сажать на стол Снежка, как делали обычно. И он пищал там, в своей коробочке, и мне было его немного жалко. Но ведь нам надо было прежде всего думать о госте.

После ужина папа и Барух заговорили о войне. Они разложили на столе большую карту и начали спорить, потому что на русском фронте немцев уже настигала расплата за эту войну. Папа с Барухом тыкали в карту пальцами и делали какие-то пометки карандашом. Потом они сели играть в шахматы, но оба уже так устали, что закончили игру, согласившись на ничью. Вот и хорошо. По крайней мере, мне не надо было расстраиваться ни за кого из них. Когда они играли по субботам, то с ними просто невозможно было разговаривать, настолько каждый хотел победить – будто это были не шахматы, а настоящий бой. Я и сам точно так же любил выигрывать, например, когда мы с папой играли в карты. И, если проигрывал, ужасно сердился.
Вечерами, если у папы оставались силы после работы, он садился у моей кровати и мы разговаривали. Совсем как раньше, когда я был маленьким.
Я помню, что очень давно, когда я был гораздо младше, чем сейчас, у нас с папой вышла большая ссора. Это получилось не специально. Кажется, мы говорили о нём и о маме или что-то в этом роде. И вдруг папа меня спросил: как я думаю, каким бы я родился, если бы он женился на другой женщине? Я сказал, что, наверное, я бы был немножко другим, потому что с мамой у меня был бы другой папа, а с папой – другая мама. Я даже не заметил в первый момент, что говорю о двух разных детях, каждый из которых как бы моя половинка. Я просто даже не понял, что так не бывает. Но постепенно до меня дошло, что папа хочет сказать, что я бы вообще не появился на свет. Если бы они с мамой не встретились и если бы я не родился ровно тогда, когда я родился, меня бы просто не было. И тогда мы с папой поссорились. И потом я ещё долго не хотел разговаривать с ним по вечерам, пока он не пообещал мне, что больше мы не будем об этом говорить.
Сегодня я уже не сержусь. Но я всё так же не могу ничего объяснить и доказать. Наверное, это вообще невозможно. И при этом, что бы папа ни говорил, я точно знаю, что я бы всё равно родился. У меня, наверное, были бы другие родители и другая внешность, но это был бы именно я, я сам. Может быть, это случилось бы не сейчас. В другое время. Скажем, после войны. Было бы неплохо родиться, когда всё это уже закончится.
В какой-то момент в наш спор вмешалась мама и сказала, что я мог бы даже родиться девочкой. И я с ней согласился: ведь и правда мог бы. Моей идее это не противоречило. Просто было немного смешно об этом думать. Папа сказал, что тогда меня звали бы не Александр, а Александра. Но меня-то все зовут Алекс. И вряд ли бы меня-девочку могли назвать Алексой. Это очень смешное имя.
Мама в этом споре была на моей стороне. Она сказала папе, что он вредничает и пристаёт. Она сказала, что если я так чувствую, то, значит, так и есть. Потому что никто не может доказать обратное. И если папа чувствует, как он чувствует, то он тоже прав. Потому что, вообще, это то, о чём бессмысленно спорить. Можно просто рассказать о своих чувствах, вот и всё.
Может быть, именно поэтому я был на стороне мамы и её сионизма, хотя папа в этом был с ней не согласен. До войны он отказался ехать в Палестину. В нашем городе папа чувствовал себя дома. А мама – нет.
– Ты слишком мнительная, – говорил он ей. – Стоит кому-то поморщиться, и ты сразу принимаешь это на свой счёт. Ну и что, что ты еврейка? Тут есть и протестанты, и лютеране, и мусульмане.
Мама в ответ говорила, что это не то же самое. И потом они долго спорили и ссорились. Даже тогда, когда это уже было неважно, потому что никто и никуда уже не мог уехать.
Я не помню в точности маминых слов, к тому же для меня этот бесконечный, непрекращающийся спор был слишком сложным. Иногда они спорили всерьёз, а иногда как будто в шутку. Например, папа говорил:
– Кто такой сионист? Это еврей-толстосум, который посылает еврея-бедняка в Палестину.
В первый раз даже маме было смешно. А я не понял, что смешного, и им пришлось мне объяснять. Но потом каждый раз, когда папа повторял эту свою шутку, мама сердилась.
Папа всегда говорил, что все мы – люди, независимо от того, какого цвета у нас кожа, какой формы нос и в каких богов мы верим. Значит, и правда – какая разница, где жить, здесь или в Гонолулу? Мне казалось, что папа прав. Но вот мама… Она вздыхала и говорила:
– Как бы мне хотелось, чтобы и впрямь всё было так.
Я очень хорошо запомнил ещё кое-что, что я слышал от мамы. Это была притча о дереве.