— Нет, милый друг, здесь у нас действует другая формула: сознание определяет бытие...
— Как же так?
— Просто. Если ты нахал и потерявший совесть хапуга, то твое сознание позволит тебе урвать от жизни кусочек пожирнее в ущерб ближнему. И тогда на свою жизнь или на свое бытие, как ты говоришь, обижаться не будешь. Понятия совести и чести здесь не в почете.
Приняв эти слова Леона за осуждение американского образа жизни, Каргапольцев спросил:
— Что же вас удержало на чужбине?
— Первая причина — шибко совестливый был, вроде тебя вот, а вторая часть — чисто формального порядка. Америка — баба капризная, она любит мужиков молодых и холостых. При въезде сюда я дал подписку, дескать, холост. За ложь — пять лет тюрьмы. Бывало, болит душа, все о своей Шурочке думаю. А написать ей не могу: страх удерживает. Откроется, что есть жена — садись в тюрьму. Потом встретилась Делла, так и прижился тут... От тебя отбирали такую.
— Как же! Только теперь приходится подписывать целую программу: туберкулеза нет, коммунистом не являюсь, в подрывной работе против федерального правительства или какого-либо из Штатов участия не приму и еще что-то... Скажите, Леонтий Архипович, вы жалеете, что остались здесь?
— Временами... Совесть, знаешь, мучает. Совесть — штука серьезная. По себе знаю и тебя хорошо понимаю, но ответь-ка честно: сможешь ли ты там, среди своих, спокойно жить? Всякий будет лезть с вопросами, что ты делал во время войны и после войны? Это хуже, чем шилом в сердце.
— Это верно, — согласился Иннокентий, — на такой вопрос мне нечего ответить.
— Конечно, нет ответа, — подтвердил хозяин.
Намеченный им план начал выполняться.
Заброшенные Хиттом зерна всходов все же не дали. Едва проклюнувшись, они обессилели: их заглушило письмо с родины. Из него Иннокентий узнал трагедию семьи Пронькиных.
Люся прислала выписки из дневника Сергея: последние три с половиной месяца он настойчиво собирал крупицы своих мыслей и наблюдений, мечтал когда-нибудь написать книгу.
По мере того, как Иннокентий вчитывался в скупые строки дневника, перед ним раскрывалась печальная история еще одной жизни, загубленной на чужбине. Возникали раздумья о самом себе, переоценка собственных поступков.
Дневниковые заметки простовато рассказывали о жизни в общем-то неплохого русского парня — Сергея Дмитриевича Пронькина, о его радостях и бедах, о его неравной борьбе с теми, кто распродает остатки совести и чести.
«1 сентября. Я многие годы собирался завести тетрадь, чтобы заносить в нее свои наблюдения и размышления. Кто знает, может быть, когда-нибудь напишу книгу о всех невзгодах и страданиях, выпавших на мою долю. Это ведь не только моя судьба, нас таких много...
Итак, первое сентября. Сегодня на родине ребятишки спешат в школу. А тут в разгаре весна... В сентябре весна — странно. Да и вообще здесь все не так, как дома: июль считается зимним, самым холодным месяцем, а о снеге и понятия не имеют... И еще: на юге здесь холодно, а на севере жарко В январе в Сиднее жара, как в парной.
Прошел год нашей жизни на пятом континенте. Как мы живем? Я получаю пятнадцать фунтов. Первое время зарабатывал больше двадцати. Потом меня заменили австралийцами. Теперь я чищу дерьмо за скотом. Люсе платили двенадцать: вчера ее уволили с работы, потому что она беременна... Надо искать дополнительный заработок. Иначе труба.
6 сентября. Ничего подходящего пока не нашел. Подходящего? Я согласен на любую работу, но нет никакой. Тут столько голодных ртов... Всех чужестранцев, заброшенных всякими ветрами и вихрями, называют «новоавстралийцами». Нас покупают и продают вторым сортом. Еще хуже живут здешние аборигены, их презрительно называют «або», им не разрешают даже подходить к городам, обитают они в пустынях.
Мне исполнилось тридцать восемь. По здешним порядкам — это неприятная штука: после сорока устроиться на работу почти невозможно, берут только молодых, здоровых.
4 октября. Нашел, наконец, дополнительную работу. Далеко, правда, в пригороде. По субботам и воскресеньям буду грузить вагоны, заработок — пятнадцать шиллингов в день, если понравлюсь — весь фунт. Рад? А как же!
А Люся ругается:
— Ты, — говорит, — с ума сошел. Разве может человек без отдыха? Машину и ту останавливают на профилактику.
— Ничего, — отвечаю. — Выдюжу, я из мужицкой семьи, пензяк двужильный. Зато сыну кое-что накопим.
Мы с Люсей уверены, что у нас непременно родится сын.
10 октября. Сегодня получил два фунта, заработанные горбом. Вечером с Люськой забрели в неприметный клубик. И надо же: показывали русский документальный фильм. У меня чуть не получилось помрачение сознания. Люся говорит, будто слезы ручьем бежали.
В общем, будто побывал дома, в родных местах.
15 октября. До сих пор не могу опомниться после кинокартины. Все мое нутро — сердце, мозг, мысли — все это там, на волжских берегах...
Рассказал об этом одному здешнему русскому, а он в ответ вот что: «Меня это, говорит, не интересует, я по колхозам не истосковался. Другой раз заговоришь — набью морду». Видно, этот человек полностью расторговался, до крупинки.
28 октября. Настроение паршивое. Теперь ясно вижу и понимаю, что все мои беды от того, что в сорок пятом отказался вернуться на родину. Вот и скитаюсь.
Слишком поздно пришло понимание!
12 ноября. Несколько дней тому назад познакомился тут с одним... Он назвался Петром. О себе рассказывает мало, а я и не лезу с расспросами. Намекнул, что поможет мне подыскать выгодное место. Вечером зашли мы с ним в русскую церковь. Маленький попишко гнусавил проповедь. Потом на его место вылез какой-то мордастый тип. От него стало известно, что в церкви происходит собрание «Союза воинов-освободителей». За точность названия не ручаюсь, но что-то в этом роде. Выступило человек десять — и все «жертвы коммунизма» и «революционеры». Слушал и размышлял: чего тут больше: тупости или зла? Пригляделся к соседям, будто я где-то их видел. Вроде бы они тоже в годы войны защищали «атлантический вал».
Петр подтвердил: верно, говорит, почти все служили в гитлеровских частях, в этой самой «Русской освободительной армии».
Я ему честно выложил, что эта братия мне не по душе и что мы с Люсей собираемся ехать в Россию. Петр выругался и назвал меня «красной гнидой».
15 ноября. Этот самый Петр уцепился за меня, как черт за грешную душу.
Болтовня Петра о выгодном месте оказалась только приманкой, не потерять бы с ним последнее, что имею.
Вчера у нас здесь взбунтовались итальянцы и греки, они месяцами не имеют никакой работы. Перевертывали полицейские машины, били витрины. Их разгоняли дубинками и слезоточивыми газами. Говорят, человек сорок увезли в тюремную больницу.
...Люся молчит. Знаю, она недоедает. Когда сам голодаешь, это еще полбеды, но когда голодает самый близкий тебе человек, а ты бессилен помочь — это настоящая беда.
Больше надеяться не на что. Видно, не здесь закопано наше счастье. Надо искать дорогу на родину.
25 ноября. Ура! Выбираюсь, кажется. Был на приеме у чехословацкого консула. Заполнил анкеты, он обещал переслать в Советское посольство в Новой Зеландии.
Вечером приходил Петр, приглашал на собрание «воинов-освободителей». Выпроводил его так, что Люся упрекнула меня в невыдержанности. Но ведь такого гада и стальные нервы не выдержат!
27 ноября. Сегодня задержался возле станции метро, что рядом с нашим комбинатом. Я и не заметил, как подошли Петр и мордастый. По всему видно, подкарауливали.
— В Россию собрался? — спросил мордастый.
— Да, собрался.
— Не пожалел бы.
— Не пугай: за пятнадцать лет привык к угрозам.
Тогда мордастый развернулся и двинул меня по уху. Я едва удержался на ногах и сунул ему под ложечку. Он ухватился за живот и скорчился. Вдруг кто-то тяжело ударил меня по затылку. Это, оказывается, Петр подкрался сзади.