— Но что ты теперь-то горячишься, Гюрги? — возразил брат. — Тебе от гонца новгородского легче, что ли, стало бы? Каждому свое испытание назначено, и каждый его пройдет.
— В конце концов, жених Александр мне такой же племянник, как Василько. Почему ж он не со мной? Отставил бы меды-то свадебны да подсобил дяде!
— Ты думаешь, мне за Василько, первенца моего, не больно? Но и Александра не трогай и не суди. Он, как и Василько наш, свят станет, и имя его на Руси в вечной славе полководческой просияет.
— А Ярослав икону Владимирской Божьей Матери поновить велит, — вставил Симон.
— Разве тебя самого, Гюрги, мало упрекали за Василько? Когда ты его на Калку послал, он, мол, только до Чернигова добрел да и застрял там, в Марию-княжну влюбившись. Хорошо тебе было это слушать? А потом как судьба сына нашего повернулась? Память добрая о нем не иссякнет.
— А Михаил Черниговский? — вспомнил Юрий Всеволодович. — Он мне перед битвой на Сити в тонком сне являлся, стонал премного и меня стращал. Он как?
— Умучен будет вскорости татарами и обезглавлен. Внук мой, сын Василька, юные годы свои у татар заложником проведет, — бесстрастно перечислил Константин. — Но оставим. То дела не нашей воли, и мы их не обсуждаем.
— Только еще одно, брат, — спешил Юрий Всеволодович. — Скажи про Мстислава Удатного. Свижусь ли с ним?
— Соскучился, что ль?
Оказалось, при всей братниной благости насмешка ему вовсе не чужда.
Епископ же Симон сделался недоволен и отчитал ворчливо новоприбывшего великого князя:
— Ты о ком спрашивашь-то и где находишься? Подумай! В великодушии своем щедрее самого Господа хочешь быть? Нам, старожилам, и то еще не все открыто. А ты, едва явился, сразу все вызнать хочешь. Что ты такой прыткай? Не хуже Ярослава.
Юрий Всеволодович обиделся и замолчал.
— И чего ты теперь обиделся? — тут же подхватил Симон. — Что тебе такого обидного сказано? Тут не своевольничают. Ну, ладно уж! — Таков был Симон: не умел долго сердиться. — Утешу тебя. Свидишься скоро с другом своим давним Петром Муромским и супругою его Февронией, коя предобра видом, какого и цветы не имеют.
— Каким Петром?
— Иль забыл, Давид в схиме Петром стал, а супруга его — Февронией?
— Забыл, владыка. Конечно, Петром. Как же я мог забыть?.. Но вот Петра-то и постыжуся, — сник Юрий Всеволодович.
— Что так? — удивился Симон.
— Он мужеством воинским славен. Как предстану перед ним, потерпев такое поражение? Что скажу в оправдание свое? Стыжусь, владыка. Непереносно побитым с поля возвращаться.
— Победитель не тот, кто временно осилил в борьбе, но тот, кто явил силу духа и воли, кто больше жизни и себя любит то, что вечно и неизменно, — веру Христову. Сам увидишь, еще много к нам прибудет душ воинов убиенных за слово Божие, за любовь к земле родной. И Василько белыми одеждами убедится и венцом золотым оправдается — символом победной награды.
— А деды мои и батюшка?
— Туда нельзя покамест тебе.
Юрий Всеволодович покосил взглядом: что Костя, не смеется ли над ним, не осуждает ли?
Но тот смотрел светло, хотя несколько остраненно.
Не прежняя, но иная, другая любовь горячо затолкла сердце князя.
— Брат, — сказал он, — я даже представить себе не мог никогда, сколь сладко прощение и примирение. Только дети, наверное, это знают. Они ведь легко прощают.
— Вот потому и призывал Христос: будьте как дети. А мы? — с улыбкой говорил Костя, протягивая навстречу руки.
«А мои-то сыновья? — опять обожгло Юрия Всеволодовича. — Почему про них не сказывают ничего? И почему я не смею спрашивать?»
— Хан Батыга предлагал Васильку веру сменить и ему служить. Но он отказался. Ты его хорошо воспитал, Гюрги.
— И епископ Кирилл его воспитывал, отцом духовным ему был, — подсказал Юрий Всеволодович, надеясь, что брат подробнее разъяснит хоть про Кирилла. Его веселое обмороженное лицо так и стояло перед глазами.
Но Константин только сказал с сочувствием:
— Долго еще ему труждаться и терпеть. А Василько мой за дерзость перед ханом терзаем был премного, до изнеможения и брошен умирать в Шеренском лесу без покаяния и помощи лечебной. Его не Кирилл нашел, как тебя, а просто женщина одна с мужем. Это они уж Кириллу сообщили… Видишь, Гюрги, как исполняется: сеется в тлении — восстает в нетлении. Василько печален, но здрав и как прежде прекрасен. Память о нем не сгаснет. Скажут: кто ел хлеб его и пил с ним чашу, уже не захочет стать слугою иного князя.
— Сеется в тление, восстает в нетление может быть понимаемо и еще в одном смысле, — вмешался Симон. — Слово сеется в тленную тварь, и если прорастет в ней, восстает она с ним для духовного вечного бытия. Сейчас епископ Кирилл также в испытаниях пребывает и о радостях не помышляет никак. Трудно и вообразить ему, что настанет время, когда почитаем будет знатнейшими татарами, исцелит одного из них от нездравия и даже обратит его в веру христианскую. Но буди сие. «А мои-то сыновья? — мысленно взвыл Юрий Всеволодович. — Где они? По какую сторону?..» О себе самом он вовсе не думал, с поистине детской верой утешаясь, что за него все управят и решат по справедливости и милосердию, а ему остается только ждать. Но сердце не покидало сострадание. Он хотел выкрикнуть о нем и… не смел. Он теперь знал, что страсти всем назначены, и знал зачем. Все терпят и молчат. А если бы возопили — потряслася бы сама вселенная. За терпение же и послушание столь великую светоносную любовь приемлют, что мир с его муками — лишь призрак отдаленный. Без испытания нет и воздаяния. За что воздавать, коли неиспытаны? Вот когда он понял древнее речение: о всем благодарите… Как это верно! Без пользы мудрования — нужна лишь простота сердца.
Но как только оно вспоминало о прошлых житейских беспокойствах, становилось темнее вокруг, слышались чьи-то бессвязные восклицания, и наступало томление; смысл, который, казалось, уже открывался, делался зыбким, колеблющимся и невнятным.
Город, сиявший вдали, помутнел и совсем померк.
Юрию Всеволодовичу почудилось, что сам он тонет, не возносится более, а погружается во взбаламученное пространство без опоры.
…Вдруг вспыхнули смоляные бочки вдоль дороги, и трисвечия, висящие в воздухе, осветили город. Видно стало множество народу в белых полотняных одеждах. Иные несли чадящие лучины и сетовали, что им плохо видать. Другие же высоко поднимали пылающие пуки свечей. Тут были ратники в белых рубахах, но без оружия, бояре с потупленными, без гордости, головами. Епископ Митрофан Владимирский поспешал среди всех, нимало ничем не выделяясь, с непокрытыми волосами, в простом подряснике. Только по некогда пышной, до пояса, а теперь подпаленной бороде его и можно было узнать.
Юрий Всеволодович дернулся было поприветствовать его. Но Костя сказал негромко:
— Не до тебя ему.
И тут Юрий Всеволодович увидел своих: как всегда улыбающуюся дочь Феодору, сыновей Мстислава и Всеволода с женами и младшего Владимира с бабкой его Ясыней, которой он, торопясь, на ходу рассказывал:
— Вот и я, как Василько, был прикован слезами матушки своей. Кричала о мне премного, в перси себя бия и власы вырывая и ко мне обращаясь с вопросами и жалобами.
Все они шли, не замечая Юрия Всеволодовича. Иные несли руки за пазухами, иные сложили их крестом.
А над городом разгоралась, переливаясь, Божья небесная дуга — готовилось великое торжество, великое радование и утешение.
— Теперь и мы пойдем, — промолвил епископ Симон.
— Куда?
— Как это — куда? — удивился владыка. — Туда, где отрет Милосердный всякую слезу с очей наших, и смерти не будет уже. Ни плача, ни вопля, ни болезни уже не будет. Ибо прежнее прошло.
И впервые на своем веку, впервые после давней детской исповеди Симону выговорил Юрий Всеволодович:
— Я боюсь. Я даже сам себя не чувствую, в такой пришел страх и ужас.
— Ветхое заменено, страданием воззван и оправдан страдавший, — сказал старший брат.
— Призываются потерпевшие и благоуспешные, измену счастья познавшие и не испытавшие ни в чем неудач, — прибавил Симон.