Литмир - Электронная Библиотека

— А муринов он там не встречал? Слышь, Бровач, муринов? — влез мраморщик, к неудовольствию других слушателей.

— Муринов, нет, не видал, токмо духов лукавых, сиречь бесов.

— А может, видал, да забыл? У нас в Еремкине баба одна утром померла, а к вечеру ожила, так сказывала, что у нее душа тоже с телом разлучалась, лица видала, каких никогда не видывала, глаголы слыхала, каких никогда не слыхивала. И много муринов, эфиопов с лицами темными, будто сажа али смола, а глаза стреляют, как уголья из костра каленые.

— Нет, отец ничего эдакого не видел, одни бесы толклись, хотели его в тартарары унесть.

— Но ты все-таки порасспроси его, может, вспомнит про муринов-то?

Бровач, уже не слушая надоедливого мраморщика, закончил приглушенным голосом:

— Летошний год батюшка мой вдругорядь расшибся, когда колодец рыли. Я ждал, опять вернется, но пришла его смерть уже окончательная.

— Успенье, — обронил монашек.

Бровач задумчиво помолчал и согласился:

— Ну да, это так, успение.

И все, сидевшие у костра, шевельнулись. Животворный дух веры каждому из них помогал облегчить истому трудного ожидания и неизвестности. Успение — это не смерть, а засыпание. Матерь Божия, умершая не добровольно, как Ее Сын, но по естеству Своей смертной человеческой природы, неотделимой от нашего падшего мира, не осталась во власти смерти, была восхищена Богом в Небесное Царство в полноте ее духовного и плотского бытия. С той поры и поныне каждый верующий слышит на всенощной слова Ее благодарения Богу:

— Величит душа Моя Господа, и возрадовался дух Мой о Бозе Спасе Моем.

Владыка Кирилл появился в праздничной нарядной епитрахили, низанной жемчугом по вишневому бархату. Воздев руки к небу, исторгнул из самого сердца:

— Осанна! Спаси и сохрани, Господи!

Подходивших под благословение оделял просфорами, кои прислал с Луготою поп из Городка Холопьего.

— Надлежит спрятать себя, — говорил владыка, — приготовить к смерти внезапной, ратной кончине. Да не оставит вас бодрость и мужество. Обиды друг другу простите немедля, грехи исповедуйте, — повторял, торопливо крестя воинов. — Сказано Господом: в чем застану, в том и сужу.

— Вдадыко, я в Григорьевском монастыре небрежением книгу исчернил, — признался Лугота. — Книгохранитель: кто, мол, это? А я смолчал. Он за меня руган был настоятелем премного.

— Небоязнью нынче на битве исправишь проступок свой, — чуть заметно улыбнувшись, сказал Кирилл. — А хранитель тебя, поди, уж давно простил. Думаешь, он не догадался тогда, кто это напроказил? Но ты ведь раскаялся, правда? — Он положил руку на голову Луготе. — Пощади, Боже, наследие Твое! Прегрешения наши все прости! Аще не имаши греха, аще и тьмами меч острится на тебя, но избавит тя Бог.

Иные молча истово крестились, иные молились громко, во весь голос взывая к небу:

— Избави нас видимых и невидимых враг!

— Скончав число настоящих мирских лет, позволено человеку отойти в обетованную землю живых, там все красно, благо, все добро, ничего нет супротивного, нет труда телесного или мысленного, но всегда и без конца тихий покой. С нами Бог, и Он призывает! — закончил епископ. — Уповаем на Попечительницу душ восходящих сраженных.

Лекарь тут же, на снегу, перебирал и укладывал в короб свои снадобья: длинные полосы из старых выношенных рубах, чтоб перевязывать раны, мешочки с порошком из сухой медуницы, чтоб засыпать их, яичное масло — кашицу из растертых и прокаленных желтков, чтоб мазать ожоги.

Губорван мрачно наблюдал за всем этим.

— Брови нависли, дума на мысли? — пошутил, проходя мимо, владыка. — Что хмуришься? Как звать-то тебя?

— Мироном, — удивленно помолчав, откликнулся тот.

— Ну-тка, Мирон, повторяй за мной!.. Ангел Божий, хранителю мой святый, данный мне от Господа с небеси для сохранения меня, прилежно молю тебя, ты меня сегодня просвети и от всякого зла сохрани, настави на добрые дела и на путь спасения направь. Аминь!

Мирон, исказив, как от боли, лицо, с трудом перекрестился.

— Рука будто пудовая, владыка. Не помню уж, когда крестное знамение на себя клал. — И добавил тихо, полуотвернувшись: — Из самых глубин грехов моих к Тебе, Господи, взываю.

Владыка благословил его:

— Молись всегда. Да воскреснет Бог и расточатся врази Его. Знаешь?

— Знаю… Яко исчезает дым да исчезнут…

— Молись, — повторил епископ, отходя от него.

— А ты, Лугота, что унылый, по подобию моему? — обратился к юноше Мирон. — Не обижайся на злоязычие мое, что над Ульяницею твоей посмеивался, мол, она маленька да морглива. Это у меня самого сердце похотию было уязвлено, смолоду обуян ею. Простишь?

— Сон тяжкий мне привиделся, — сказал Лугота.

— Ну-ка?

— Будто сидит с нею некий дивный собою муж, и пьет она с ним, а он начинает играть с нею бесстыдно. Ульяница же, по ланите его игриво ударив, встала и, обняв его, в шею лобызать начала.

— Пустое! — убежденно воскликнул Губорван. — Пустой сон! Уж я-то во снах понимаю. Это пустой сон ты сбредил. Дух мрачен гони, а яростию ратной укрепляйся! Не до поросят свинье, когда самое палят.

— Уж скорей бы! — тоскливо оглянулся Лугота.

— Поспеем! Чай, не к обедне опаздываем!

— Да и то! Говорю одно, а думаю иное: хоть бы еще часок не начиналось!

— А мерина моего звали Катай, — скорбно сообщил Леонтий монашку. — Забыть его никак не могу. Собою сер, а грива налево с отметом.

— Мне великий князь Константин Всеволодович в восемнадцатом году икону заказал Богоматери для Успенского собора в Ярославле, — задумчиво говорил монашек о своем. — Не знаю, уцелела иль нет? Великая панагия называется. Цвета я взял одинаковы: золото и киноварь, серебро и киноварь, охра, белый, — все цвета величия. А синий и зеленый — символы смирения — покрыл я золотыми проблесками, умалил их обширностию алых оттенков. Даже епископу Симону тогда понравилось. И в том же году написал я еще Оранту Ярославскую в память победы на Липице.

— Так ты такой же старый, как я? — поразился Леонтий.

— А ты думал, младень? — посмеялся монашек. — При каше скорее старишься. А когда постишься много, время медленно идет. Ну, что, Леонтий?.. Зрю меч и Небу себя поручаю. Чаю смерть и бессмертие помышляю? Так ли? Храни тебя Господь!

— И тебя тоже, — вмале прослезился Леонтий. — Люди-то кругом как и хороши кажутся перед смертью. Как мы могли злобиться и взыскивать друг на друге? Ты скажи, отчего монахи светлы и не вздорны?

— А мы о смерти кажин день помышляем. Ну, брат, не страшись. Может, еще уцелеем?

Обнялись.

Оружие все еще продолжали раздавать с возов: бронь, сулицы, ножи — засапожники пятивершковые, рогатины. Знаменосцы разбирали стяги и знамена, трубачи — сурны, рога и трубы.

Ратники еще и еще затачивали наконечники стрел и копий, десятники выдавали железные булавы и кистени, бляхами утяжеленные, литые булавы с шипами, а ино булавы — шестоперы.

Святослав с сыном надели шлемы с личинами — железными забралами, для защиты щек и затылка к шлемам прикрепили, помогая друг другу, кольчужные сетки, застегнутые пряжками у шеи.

— Митрий, у тебя подковы ледоходные?

— Так, батюшка.

Был Дмитрий все утро замкнут и сумрачен.

Святослав жалел его: не отдохнувши, сразу опять в бой.

— Шпоры-то шипастые надел? — заботился как отец.

— Да, тяжелые. — Дмитрий был краток и не разговорчив.

— Нож у тебя есть?

— Наваренный. Хороший.

— Митя, а что ж ты не сказал дяде, как сын-то его младший погиб? — несмело напомнил Святослав.

— А зачем? Ему легше, что ль, станет? Живы будем, после битвы скажу.

— Помолиться бы о нем. Сорока-то ден нет еще?

— Кто остался жив после пожара, тот помолится обо всех.

— А остался ли кто?

— Откуль мне знать! — равнодушно ответил Дмитрий.

Досада распирала его, но приходилось это скрывать.

Так получилось, не хватило времени с батюшкой сговориться, чтоб утечь отсюда подалее. Теперь лишь бы уцелеть и в плен не попасть. Эта мысль только и занимала. Он ее не высказывал, но про себя знал: всю хитрость приложу, чтоб из боя невредиму вырваться. Неуж мое сильное, хотя и усталое тело того достойно, чтоб вран его расклевал, как труп молодого Владимира? Никогда не забыть, как татары, хекая, его на куски разрубали.

84
{"b":"231408","o":1}