Надколодезные затейливые навесы на резных столбах вспыхивали свечками, роняя огненные головни в темную глубину воды.
Разинув в крике огненный рот, промчался по улицам на коне живым факелом Петр Ослядюкович с горящей бородой и волосами.
Занялись крыши теремов и заборы.
Засыревшие деревья размахивали на ветру дымящимися метлами ветвей.
Растопив снег, горели даже мостовые на Торгу, поджигая полы одежд у пробегавших жителей.
Дымы выползали из церковных врат клубами и сизыми полосами.
Кони с пылающими гривами вырвались из конюшен и кружили стаями с неистовым ржанием.
Раздавались визги свиней, рыкающий мяв котов, собачий вой, покрываемый блеяньем коз и овец.
Овцы в паленых шубах бегали, как золотые, все в играющих огнях.
Чья-то корова, хвост стоймя, как зажженный пеньковый свитень, носилась скачью, мыча трубно.
Но не слыхать было голоса человеческа, ни стона, ни вскрика. Только из дыма и пламени соборов — пение молитв.
Когда осажились поливные узорчатые кирпичи великокняжеского дворца, княгини с детьми, а также бояре и челядь укрылись в каменном соборе Успенья Богородицы. Христина, Феодора, Агафья Всеволодовна были безучастны и отрешенны. Не заметили даже, что малый княжич и коня с собой во храм притащил.
— Язычники степные, я слыхал, боятся трогать Божьи дома, — уверял епископ Митрофан, однако велел всем принять ангельский образ — совершить отчуждение от мира для соединения с Христом.
Он постригал крестообразно волосы и совершал помазание святым миром, творя образ креста на челе, очесах, ноздрях, устах, ушах, а также персях, руках и ногах.
Постригать всех и напечатлевать печатью дара Духа Святого помогали ему священник и дьякон.
Все подходили для совершения таинства поочередно и вслед за дьяконом повторяли:
— Овца есмь словесного Твоего стада и к Тебе прибегаю, Пастырю доброму, взыщи мя, заблудшего, Боже, и помилуй мя.
Приняв схиму, все поднимались на хоры под купол. В огромной высоте диковинными цветами цвели фрески.
На них среди облаков плавали, порхали райские птицы с длинными хвостами и острыми крыльями, а пониже сидели пророки: Иаков, Авраам и Исаак. Авраам держал на коленях Младенца, и все были в венцах. Ангелы многовидны, испуская светозарный свет, тоже были в венцах и глядели скорбными очами с гневом и укором.
Собор весь блистал драгоценными камнями и жемчугом окладов. Амвон и трое входных дверей обиты были золотом и серебром. Паникадила и подсвечники переливались золотом и хрусталем.
Татары так жадно рвались в собор, что устроили в дверях свалку. Хватать начали все подряд, без разбору, набивали принесенные с собою чувалы. Сколько пограбили они, никто не считал, никто не упомнил. Ободрали и главную святыню собора — чудотворную икону Владимирской Богоматери, в оклад которой Андрей Боголюбский вковал двенадцать фунтов золота, не считая серебра, лалов, яхонтов, сапфиров и измарагдов.
Разграбив все подчистую, хищники обратили взоры наверх.
— Спускайтесь! — заорали они.
Сверху полетели в них камни, загодя припасенные княжескими слугами.
Татары не поленились — натаскали в собор заготовленные владимирцами на зиму, уложенные поленницами дрова и подожгли их.
Запахло разогревшимся олеем — льняным вареным маслом, коим растворяли краски. Взвыли огненным сквозняком окна и притворы. Дым густыми голубыми клубами взвивался к хорам. Закапал сладкий воск свечей, расплавленных жаром. Запотрескивало сухое, легкое дерево лестниц, ведущих на хоры. Дышать становилось все труднее. Огонь лизал и схватывал то, до чего не могли дотянуться татары.
Они все еще веселились, делали призывные срамные движения в сторону толпившихся на хорах страдальцев:
— Маладой сладкий девка, ходи сюда! Мы щедрый, мы подарок даст!
Они мочились на пол и хлестали в упоении медные плиты плетками. Они были удалые, здоровые, довольные.
Дым делался все горше и заполнил почти все подкупольное пространство. Сверху доносился кашель и сдавленный плач.
Вдруг раздался детский крик:
— Не надо! Не надо!
Внук Агафьи Всеволодовны вырвался из рук матери и швырнул вниз своего коня, чтобы угодить в стоящего там татарина.
Взрыв хохота встретил падение коня. Татарин схватил его, засунул промежду ног, зацокал языком, будто скачет.
А птиц гораздый, слишком перегнувшись вниз, полетел, растопырив ножки в сапожках и прижав кулачки к груди, прямо головой в костер. Огненная поленница хорхнула с угрозой и расселась малиновым чревом. Ни звука не донеслось из него. Совсем уже не было ничего человеческого. Только легкие трески и вихри заметались по собору.
Татары кинулись вон, толкаясь в дверях.
Неподвижно глядели сквозь дым глаза чудом оставшейся невредимой иконы Владимирской Богоматери.
Вознесся над городом единый вопль:
— Господи! К Тебе восходим! Приими нас!
И стала тишина.
Пахло горелой рожью и просом.
Из дверей собора выкатился детский витой перстенек, поскакал по ступеням паперти, звенькнул и лег.
Огонь уничтожил росписи, образа, сам Успенский собор обгорел, закоптел, но не разрушился. Не пощадили татары книгохранилища, монастырские обители: церкви пограбили, иноков перебили, молодых монахинь забрали в полон. Порушены и осквернены были преславные владимирские святыни, на которые «булгары и жиды и вся погань, видевшая славу Божию и украшение церковное, крестилась». Не ведал написавший эти слова келейный списатель, что может прийти погань, доселе не виданная, посланники Священного Правителя, призванием и умением которых было не созидание, а грабеж и уничтожение.
…Оставляя в стороне родной Юрьев-Польский, горящий Суздаль, продвигался князь Дмитрий с дружинниками на северо-восток, как вел их гонец Юрия Всеволодовича, шли руслами ручьев и речушек, где снег был не так глубок.
Завидев зарево Суздаля, Иван Спячей опять заупрямился: обратно хочу. Никакие уговоры не действовали, даже подрались маленько. То есть не маленько, а самому князю Дмитрию Спячей зубы повредил и скулу. Промаявшись на ночлеге без сна, утром князь сказал Ивану:
— Хошь, возвращайся во Владимир. Но пеша. Лошадь нам самим нужна.
Коломенский молча прыгнул в седло.
Суздаль обошли окраиной, в тоске поглядев на пожар и на раненых, которым некому было помочь. Оставили их замерзать.
Немногие из уцелевших жителей — кто как-то схоронился от татар, а теперь сумел добыть лошадь, — пристали к князю Дмитрию. «Это ли воины?» — думал он, глядя на них. Но не бросишь же! Все-таки свои.
Так и тащилась за ним исстрадавшаяся, полураздетая и голодная толпа до самой Сити. Тех, кто совсем уж терял силы, оставляли в скрадках под деревьями, обещали вернуться за ними. Но знали остающиеся и знали уходящие — не вернутся.
Прибыв к дяде на Сить, Дмитрий уже твердо знал: надо бежать дальше, на Белоозеро. Такого сокрушительства, какое несли с собой татары, русским не выдержать. Рухнуло все. Теперь только одна вот эта Сить в унылых метелках засыпанного снегом камыша. Не хотелось Дмитрию бесславно сложить здесь голову. Но ясно было, дядю не переубедить. Он хочет битвы. Он мщением иссушаем. Здешние места между Ситью и Мологой даже и не его вотчина, а детей Константиновых, а его вотчина Владимир более не существует. В этом Дмитрий не сомневался. Довольно было ему поглядеть на Суздаль.
Теперь только сговориться с отцом. Можно так представить, что пойдут в Новгород к Ярославу, чтоб подвигнуть его наконец дать войска. Можно и в самом деле уйти туда. Но только выбраться из этого огромного стана. А то сгниешь тут без пользы. Проклятье всему! Это конец света.
Так метался он мыслями в шатре у Василька, притворяясь дремлющим. Только б дождаться утра и с батюшкой потолковать. Передохнуть малость, взять лошадей посвежее — и в новый путь. В конце концов, они с батюшкой люди не подневольные, такие же Рюриковичи. Пусть ничего у них нет — имя осталось, честь осталась, право выбора осталось. Как захотят, так и поступят. Сами знают, кому служить, а кому погодить. Может, и братьев Константиновичей на свою сторону перетянуть удастся? Не век им под дядею ходить… Может, и они решат к Ярославу кинуться? Завтра надо попробовать осторожно выведать, чего они думают. С ними-то способней было бы.