Пришлось Феодоре внушение сделать, что пока у ней косы не выдраны, надлежит девице в покорности и скромности пребывать, ибо добрая жена руки свои простирает на полезное, локти свои утверждает на веретено, ладони свои отверзает убогим, а рот свой не разевает для произнесения пустошных и зряшных словес.
Дурочку Христину Агафья Всеволодовна утешила, объяснив ей, что сладострастие, столь ее оскорбившее, суть сопутствие любови супружеской, радость рождающее и согласие, а на имения Всеволод вовсе не падок: что ему отец определил, с тем и согласен, чужого не оспаривает.
— У тебя есть муж, а у Феодорки нету, вот она и бесится. А твой муж самый лучший, потому что он твой. Запомни это.
Христина смеялась сквозь слезы и обнимала свекровь. Агафья Всеволодовна удивлялась, как такие глупости могут молодых волновать.
Другая сноха, жена Мстислава Мария, была всегда спокойна и как бы туповата. Она мужу наследника родила и тем предназначение своего бытия исполнила. Остальное ее не касалось. Кушала, с детьми играла, спала много и утомчиво, будто дело делала.
Грех сказать, но больше всех любила великая княгиня сноху ростовскую, жену Василька. Когда встречались с ней, вели беседы долгие, во взаимном понимании, потому что была эта Мария начитана, умом сметлива, вздорами не тешилась, девиц малолетних в училище грамоте учила и сама в скрытности занималась хронографией, а что писала, никому не показывала.
— Да зачем тебе это? — спрашивала свекровь. — Али монахов грамотных не хватает в Ростове? Не бывало у нас, чтобы женщина летописи составляла. Сумнительно мне.
— А лучше ли по светлицам хохотати? — возражала с улыбкой Мария, не опуская перед княгиней длинных своих ресниц.
Агафья Всеволодовна сама не раз задумывалась о степени свободы в жизни княжеской. Вроде бы утеснения многие, но так по обычаю. Если не хочешь трудиться, а по светлицам хохотати, кто тебе что скажет? Так что в известных пределах жили женщины теремные как хотели, без особого принуждения. Несмотря на строгие правила, заповеданные пращуром Владимиром Мономахом, князья жен и дочерей особо не утесняли, некогда было, у них своих забот хватало, да и не понимали они в тонкостях женского жизнеустроения. Откровенных предерзостей не случалось, ибо их сразу гасила, то есть утолакивала, старшая в роду, и перед хозяином дома все являлось в равновесии и благопристойности.
Угощала Агафья Всеволодовна сноху у себя в горнице более чем скудно: капуста солона без масла, да груши мочены, да смоквы сливовые. Но гостья и сама на сладенькое не падка была — все беседами душевными услаждались. И то, родство у них тесное: они не только свекровь со снохой, но и тетка с племянницей, обе из одного города, из одной семьи. Агафья Всеволодовна часто рассказывала Маше, как жила до замужества у брата Михаила, как он был ласков и заботлив, как долго не было у них детей. Много они с женой молились о том, наконец троекратно явилась им Богородица, благословив рождение первой дочери, которая теперь прозывается инокиней Евфросинией и проживает в Суздале, в Ризоположенском монастыре. А потом рождаются у Михаила с женой еще четверо сыновей и дочка Машенька, увозят ее во далекий град Ростов и отдают за мужа грозного именем Василько…
Княгиня Мария вспыхивала и смеялась и признавалась, что очень счастлива в браке с грозным мужем, красавцем, ласкавцем и добродетельным, говорила, как рада, что сестра поблизости, в Суздале, и тетя неподалеку, во Владимире. И еще повторяла Мария, как гордится всею своею роднею по мужу и своим родом в особенности.
— А мне чем гордиться? — вздыхала великая княгиня. — Как увез меня Юрий Всеволодович почти тридцать лет назад, так и живу в трудах и беспокойствах: то у него с Константином битва, то он в походах, а у меня семеро детей на руках, из них шестеро мужеска пола да Феодора, норовом тоже как бы мужеска. То они все сразу заболеют, то передерутся, то учатся плохо, дьяки жалуются. И все я, и все я! Вам хорошо с Евфросиньей, вас боярин Федор учил, а у меня вся наука — терем. Даже свекрови не было. Ясыня-то померла еще до нашей свадьбы, не дождалась женитьбы любимца своего, — всплакивала Агафья Всеволодовна о свекрови, которую и не видывала никогда. — Указать, подсказать некому было. Никто меня не утеснял, сразу стала полной хозяйкой. А когда тебя не утесняют, ты и сама не научишься других утеснять и от них требовать. Вот меня и не слушается никто в семье.
— Да полно тебе! — утешала ее Мария. — Это тебе просто пожаловаться хочется. У каждого человека юность в родительском доме — лучшее время. А наша с Евфросиньей удача, что рядом был такой человек, как боярин Федор. Она теперь его в письмах называет философом из философов. Только печалится, что судьба его вместе с нашим батюшкой Михаилом тяжела будет.
— Рази? — всполошилась Агафья Всеволодовна. — А мне пошто не говорите? Ведь он брат мой!
— Не сказывает Евфросиния, что будет и сколько ей ведомо. Только печалится. Но говорит, венда будут удостоены небесного.
— О Господи! — заплакала Агафья Всеволодовна.
— Оно лучше, конца своего не знать, — убеждала ее Мария. — Это божеское милосердие к нам, неведение наше. Не тужи, голубочка тетя!
Она ее по детской памяти тетей звала, а не матушкой.
Часто в эту зиму Агафья Всеволодовна разговоры с племянницей вспоминала… Может, самой поехать к Евфросинии? Пускай предскажет чего-нибудь. Терпения больше нет жить в такой разрывности. Чего напророчит, к тому и готовиться будем.
Но владимирские снохи и дочь взвыли, чтоб не уезжала. Им-де страшно без матушки, хотя и при Мстиславе они с воеводою. И внуки завопили, что бабушка уезжать куда-то хочет:
— А кто нам без тебя пирога с калиною даст?
Ну, обмиловались так, и осталась она сидеть у окошка. Одна отрада — внук, который коня возит, да внучка Дунечка. У ней ангел веснушками носик обкапал, косы красна золота до коленчиков, пригоженька растет.
После трех суток, проведенных в седле, Всеволод должен был бы свалиться с ног, но он, сам на себя удивляясь, не мог долго оставаться на одном месте, все куда-то его стремило. В горячечном возбуждении он то поднимался в горницу, где сидели всплакнувшие от радости свидания с ним мать и сестра, то заглядывал в гридницу, где отдыхали спасшиеся и вернувшиеся с ним дружинники, а затем возвращался в изложницу к супруге Христине и четырехлетней дочке Дунечке, обнимал и целовал их снова и снова, восклицая:
— Неужто я дома? И мы все трое опять вместе?
— Знаешь… — неуверенно произнесла Христина, поднялась со скамьи и будто внезапно замерла в движении, в порыве к мужу. Только простертая вперед рука вздрагивала еле приметно.
Всеволод тоже замер ожидающе. Так стояли они друг перед другом, будто зачарованные.
— Знаешь, Сева… — Христина опустила глаза, на склоненном лице ее проступил румянец. — Нас теперь не трое… Нас уже четверо. — Она положила его тяжелую обветренную руку на свой живот.
— Сын? — вскинулся Всеволод. — Как же я тебя люблю!
Христина укоризненно улыбнулась:
— Что уж ты… Разве можно знать заране-то?..
— Татуля, татуля, — ревниво тянула отца за полу Дунечка. — Пока ты ездил, я два обиняка узнала. Хошь, загану?
— Ну-ка?
— Стару бабу за пуп тянут. Что есть толк?
Супруги переглянулись, громко рассмеявшись.
— Не знаю, что и подумать… Кака така стара баба?
— Эх ты! Дверь это! — торжествуя, вскричала Дунечка, румянясь от удовольствия. — Ее тяну-ут! Понял? А вот еще Бога не боится, а песья гласа боится. Какой тут толк, скажи?
— Опять не ведаю, как растолковать, — притворялся отец растерянным.
— Это татия…
— Татия?
— Ну да, вор, значит. Он Бога не боится и грешит, а собачку боится, она его загрызть может и хозяина позвать.
— А я-то думал, татарове, — устало сказал Всеволод, и улыбка пропала с его лица. — Знаешь, Христина, мы ведь без заводных лошадей через лесные дебри пробирались. А снег-то лошадям по брюхо! Я все время боялся — падет конь, пешком до Владимира, может, и добредешь, да успеешь ли? Вдруг татары уже там?