— Биться! — Не один кто-то отозвался, словно все враз это слово выдохнули.
— Не отдадим Москвы!
— Лучше смерть, чем полон.
— Говори, князь, что делать?
Владимир ответил окрепшим от родившейся уверенности голосом:
— Что делать, лучше моего знает воевода Филипп Нянька. Исполняйте все, что он повелит.
Среди бондарей, гончаров, плотников, суконников немало нашлось мужей, умевших управляться не только с ремесленным сручьем, но и с ратным оружием. Оказалось, что в подклети дворца свалены послужившие в давних боях мечи, копья, сулицы, секиры. Иные иступились и проржавели, но в кузнях завздыхали меха, раздувая огонь, забухали по наковальням молоты.
Воевода Нянька всех ополченцев разделил на десятки, назначил в каждом своего десятского и всем указал место на городских стенах.
Возле каждой бойницы складывали впрок вороха лучных стрел и легких, метательных копий — сулиц. На всю длину пристенных мостков натаскали камней, иные из которых были по пуду и более. Повсюду возле лестничных подъемов разложили и не гасили всю ночь костры: на них в котлах растапливали смолу, готовили крутой кипяток. Чистильщик печей, которыми отапливались избы и бани по-черному, принес углей и сажи, а уборщик отхожих мест предложил поливать татар со стен свежим дерьмом, но Филипп Нянька их строго обругал за то, что они не ко времени надумали бражничать и спьяну несут невесть что. Но только эти двое и оказались баламутами, остальные московляне, даже женки и отроки, вели себя самоотреченно, жертвовали для укрепления города всем, что имели.
Князь Владимир радовался, видя, с каким рвением ратники и жители города готовятся к обороне, но сердце точило сомнение: неужто можно такой несметной силе противостоять? Хотелось спросить об этом воеводу Няньку, но отчего-то язык не повиновался. А сам Филипп Нянька сомнений своих не выказывал, однако если бы ему сказали, что крохотная Москва продержится целых пять дней, не поверил бы, назвал бы это чудом. Надежды на то мало было, что придут на подмогу со своими дружинниками великий князь Юрий Всеволодович и его сыновья Всеволод да Мстислав.
Четыре дня татары не могли даже приблизиться к стенам, а если кто и прорывался, скользя и падая на отвесной круче или на обледенелом валу, то находил скорую смерть. Ночью татары стаскивали мертвых, а с утра возобновляли приступ. Еще неизвестно, сколько дней продержались бы московляне под водительством Няньки и князя Владимира, если бы не началась кромешная вьюга.
На исходе дня сначала слегка заненастило, а ночью повалил густо снег. Под утро усилился ветер, снег стал завиваться резче и резче, так что в двух шагах ничего было не разобрать. Еще только-только забрезжил рассвет, пурга не кончилась, но татары умудрились каким-то образом подтащить к воротам окованное железом бревно и начали им таранить ворота. Удары были столь сокрушительными, что дрожали стены. Дубовые полотнища ворот не выдержали. Татары, конные и пешие, ворвались в кремль.
В миг город наполнился шумом и топотом. Татары вскрикивали то победно, то настороженно. Защитники, прятавшиеся на стенах и в укрытиях, молча прислушивались к происходящему.
К обеду ветер стал залегать, развиднелось, и сразу установилась звонкая, опасная тишина.
Татары не стали стаскивать затаившихся защитников, а просто начали поджигать все строения подряд, предварительно, конечно, забрав в них все, что им казалось ценным. Начали с княжеского трехжильного дворца — огонь взметнулся столбом, а затем с устрашающим гулом и треском заметался по кровлям соседних домов, начал облизывать крепостные стены.
— Сгорим заживо, — каким-то чужим, отстраненным голосом произнес Филипп Нянька.
— Как это? — сам не свой вскрикнул молодой князь Владимир. — Да мне и двадцати еще нет, не жил еще, и чтоб — заживо?! Я не дамся! До последнего буду биться! Нет, нет, Нянька! Давай скорей спустимся!
— Давай, — согласился воевода с совершенным безразличием. — Держись за спиной у меня.
Лестницу, по которой они с вечера поднимались на стену, замело снегом, ступеньки даже и не нащупывались. Нянька просто скатился вниз и встал с обнаженным мечом. Владимир тоже съехал, встал за спиной воеводы, тоже попытался вывернуть из ножен меч, но сил недостало ему. Увидел, как рухнул, окрашивая кровью свежий сугроб снега, Нянька, почувствовал, как сильные руки обхватили его самого сзади.
Все эти месяцы безвестия и ожиданий великая княгиня владимирская Агафья Всеволодовна провела, затворившись в тереме, и на общие семейные трапезы редко выходила. Молилась много, но в домашней молельне, а выстаивать службы в церкви мочи не было. Водяная болезнь ее заметно усилилась последнее время. Холодная опухоль от ног добралась до чрева, а нажатие пальца оставляло глубокую вмятину, как в крутом тесте. Стопы ныли, подошвы были как подушки, и в подглазьях темные отечные круги. Травы, какие назначал лекарь, помогали плохо. Лекарь велел: не пей, — а жажда мучила непрестанная и нестерпимая. В изголовье у постели всегда помещался запотелый жбанчик с квасом. От всякого малого усилия начинала великая княгиня задыхаться. Но главное, разрывало ей душу беспокойство за сыновей и за мужа. Когда он уезжал, в упрос просила слать ей гонцов. Он обещал, но не послал ни одного. От мысли, что, может быть, он уже мертв, обмирало сердце. Снохи и дочь утешали, что, если погибнет, о том известят непременно и тело доставят. А если ничего нет, значит, обмирать рано.
Целыми днями сидела Агафья Всеволодовна у окна, и девка Беляна чесала ей длинные златые власы самшитовым гребнем. Это успокаивало, великая княгиня впала в легкое забытье, а мысли текли своим чередом. Никому не говорила, как скучает о муже, чтоб голову ему на плечо положить, запах его родной вдыхая. Стыдно в таком признаваться: старуха ведь, но вот не разлюбила за все года супружества, не забыла их тайные радости, не надоели они.
Желтоватые киевские стекла в оконницах — четыре круглых да треугольных малых три — от времени покрылись тонкой сетью трещин, но все равно хорошо было видать двор, выстланный деревянными плашками, сквозь которые летом прорастала трава, заборы из широких досок. От ворот к дому вели деревянные вымостки, разметенные от снега.
Темнело рано. Беляна зажигала бронзовый иранский светильник, очень старинный, в виде лика большеглазой женщины с коротко подобранными непокрытыми волосами. Великая княгиня особенно любила его, потому что второй, точно такой же, взял с собою в поход Юрий Всеволодович. В колеблющемся свете живее становились фрески, которыми были расписаны стены терема. От колебания воздуха тени ложились на них, перемещались, и казалось, апостолы двигаются встречь друг другу среди цветов и белый барашек поворачивает голову.
Наряжено нутро палат было столь изящно, измечтанно, что все гости диву давались:
— Столь богатства престранно видети!
Низкие лучи зимнего заката дотлевали на куполах Успенского и Дмитриевского соборов. Тишина стояла за белокаменными стенами детинца.
Жилые горницы были внизу терема, выше — сени для пиров, опоясанные гульбищем, и княжеская просторная палата, где столы уставлялись на сто человек. Там сейчас не топили, ветер свистал по гульбищу и выл, наметая снег.
А тут, внизу, было тепло, дремотно, иногда отдаленно доносились голоса внучат. Приходили воспоминания о собственном детстве, отрывочные, полустершиеся: нарядная, как девица в праздник, церковь Параскевы Пятницы, там же, в Чернигове, столетний Спасский собор, где окна с ресницами, прорись такая на каменной кладке. Виделся детинец на мысу, где Стрижень впадает в Десну, где стояла маленькая Агаша в рубахе до пят и хотела быть птицей, чтоб ветер подхватил ее под крылья и перенес в Святую рощу на песчаном берегу. Грузная печальная княгиня вызывала в памяти родные улицы, где стены домов выложены поливными плитками, а на плитках львы держат во рту багряные маки. Ей нравилось опять чувствовать холодный сухой запах погреба — медуши, где хранятся корчаги с маслом и винами, куда княжна лазила тайком с братом Михаилом. Она хотела вспомнить лицо матери и не могла, только виделись золотые витые наручи со змеиными головками на ее сложенных крестом руках и то, что в день похорон шел снег. Была весна и очень холодно: уже цвели вовсю сады, а хлопья снега сыпались прямо на цветущие яблони.