От сердца отлегло. Он повернулся в другую сторону. Направо — Молога, угадываемая лишь по верхушкам прибрежных ветел, левее, к северо-востоку, где Молога делает крутой изгиб, — Городок, Бежичи, Езьск, еще подальше — Рыбаньск, в излучине беструбные избушки — пристанище бортников, смолокуров, лыкодеров, охотников. Как это все зелено, привольно в летнюю пору! Наплывают друг на друга изумрудные пологие холмы, пересекаемые повсюду узкими белесыми дорогами, изрезанные неглубокими овражьями. Куда ни погляди, раскиданы ковры многоцветья, узорочий затейливых, оттенков нежных, робких: васильковых, брусничных, жемчужных, светло-шафранных да тускло-золотых. Сейчас все укрыто ровным покрывалом, лишь кое-где промяты санные пути, ведущие к ратному стану. А внутри самого стана шатры и полстницы, срубы на скорую руку, землянки и даже ледяные домики, — все рядами, подобно улицам. Утепленные шатры с обогревом — для князей и бояр: воевод, тысяцких, сотников, а также для епископа Кирилла с причтом, для лекарей, травников. Для воинов — попроще жилища, а также для мечников, обозной прислуги, конюхов: задворных, кормами ведающих, стремянных, стадных, за табунами глядящих, седельников, еще для стряпчих конюхов, кои за лошадьми ухаживают, кормят их и чистят.
Юрий Всеволодович усмехнулся: заложил я города — Новгород Низовой земли, Юрьевец, места для них выбрал, неприступные для набегов, красою замечательные, нагорные, лесные. Юрьевец в свою честь назвал, закладку начинали с церквей во имя Георгия Победоносца, а сейчас лежит передо мной тоже целый город — только воинов одних с десяток тысяч, улицы прямы, расчищены, жилища выровнены стройно, часовни походные свежим тесом сияют, березами вислыми, индевелыми все призанавешено, можно сказать, место даже вполне привлекательное и укрыв надежный. Только нет в этом городе ни жен, ни деток. Из скота — одне лошади. Нет у этого города ни имени, ни названия. И незнамо, к чему судьба его предназначена, — к славе русской иль к позору княжескому…
Юрий Всеволодович сошел с вышницы. Возле воинских избушек и землянок были выложены изо льда и снега загороды, чтобы ветром костры не задувало. Получились как бы дворы, откуда наносило запахом готовой пищи — каши с салом и душистым заваром из трав. Становики повырубили из сугробов скамьи, покрыли их досками, так же понаделали столешницы и сейчас, крестясь, усаживались за них в ожидании вечерней трапезы.
— Пускай еще попреет, покипит, — слышался голос старого кашевара Леонтия, огромным черпаком мешавшего булькающее варево.
— А не пригорит, дядя? — беспокоился чей-то ломкий юный голос.
— Тебе какой спех, Губорван? — отвечал с добродушием Леонтий. — Только и в царствии побудешь, что за столом сидючи. А я с этим черпаком в руке, можно сказать, родился и кашу до тонкостей знаю. Не трог, еще попреет.
— Гляди, не остыла бы? — пошутил кто-то третий.
— И тебе невтерпеж, Якум? Горазд ты на яствие, погляжу. Тако бы еще и на врагов!
— У-у, на кашу я лют! — подтвердил Якум.
— И на бабов! — прибавил Леонтий под общий посмех.
Юрий Всеволодович хорошо помнил этих своих владимирцев. И Якум и Леонтий ходили вместе с ним на мордву и крепости на Волге ладили и в Городец вместе со своим опальным князем прибыли. Как же давно это было! А душу греет и сердце тешит: не пропаду с дружиною верною. И епископ Симон, упокой его с миром, тоже в ссылку за князем последовал. Эх, жизнь, волна текучая! Чего в ней только не было! Нет, не одни лишь промахи, беды, поступки зряшные. Тогда бы все слуги и други отхлынули. И сейчас не ошибаюсь. И сейчас поступаю правильно… Иль только сам себя убеждаю-уговариваю?
Огненные карбункулы костров дотлевали в ледяных закутах, играли искрами сквозь стены, окрашивали багрецом склоненные снежные ветви деревьев. И в каждом затишке свои разговоры, постукивание ложек о деревянную мису. Он шел и, не желая подслушивать, слышал все, что говорилось.
— У нас во Владимире резьбу каменную еще и красками расписывают.
— А пестро? — возразил некто охрипший.
— Нимало не пестро. Вблизь, может, и пестро. Издаля же глядеть — стройность и цвета в соразмерности.
— Да у вас все самое лучшее… Поди, и говно слаще.
— Ты что за столом-то мыркаешь, паскудник! — осудил насмешника старческий голос.
— Да плюнь ты на него, — продолжал первый. — Он ножевщик, что он в таком деле понимает!.. А помосты церковные у нас из красного мрамора изделаны.
— Где брали? — спросил старый.
— Как где? В каменоломнях берем на Оке да на Клязьме. Я сам мраморщик. Валунов наберем подходящих, обточим до гладкости, до блеску, а помост уже известью с песком укроем — и давай живо, пока мокро, тут уж не зевай, ровно укладывай, а то взашей получишь, несмотря что в храме, — гордясь, рассказывал владимирский.
— Конешно, строгости! — согласились все, доскребывая кашу.
— В Суздале, в Рождествено плиты поливой крыты, молочно-желтые. Светло-о! — опять встрял охрипший.
— А взять ручки на дверях, — продолжал Владимирский, — медники наши до чего же хитро исделали! Глядел бы, глаз не отводя! Верите ли, братцы, неведомо чудовище виду звериного, а в роте у него кольцо железно, за него и надо браться, очеса же чудище пучит, а ушки у него малые стоят торчком.
— Вот ведь страх какой! — вразнобой сказали все, кладя со стуком ложки. — Зачем ж эдак-то на дверях храмовых?
— Искусности ради! — воскликнул владимирский. — Но не всякому разуметь сие дано.
Юрий Всеволодович улыбнулся: ишь, вострун какой, нашенский. Охрипшему тоже хотелось чем-нито похвастать, но не знал чем и потому сказал только:
— А у нас к Ростову дороги все в еловых лесах и угорьях, и под каждой елью по волку сидит.
— А где по два, — прибавил старый, и все опять засмеялись.
— Ей-пра! Волк — лиса, волк — лиса. Хоть руками их хватай.
— В соборах же владимирских у нас апостолы пречудные по стенам сидят и вельми умственны, лбы наморщены, глядят со скорбию.
— Муки, что ль, ваши прозревают? — опять вцепился с насмешкою ростовский.
— Никаких муков у нас быть не должно. Нашей земле Сама Богородица защита. У нас, почитай, все церкви ей посвящены.
— Вот вы какие, все предусмотрели, во всем себя обезопасили, — разочарованно сказал охрипший. — Подлей-ка мне горяченького с медом, с клюковкой.
— И мне, и мне тоже! — подхватили оживленные голоса. — В стужайле и день и ночь обретаемся. Поморозить, что ль, нас совсем хотят? Князь на битву звал, а получилось сидение?
Может быть, это последний спокойный час, подумал Юрий Всеволодович, стараясь сдержать досаду, пока Жирослав готовиться не приказал, может, вздремнут эту ночь вполглаза, а может, и вовсе не придется. И для многих тогда будет час сей последний спокойный на их веку.
— И, други, вот вам что скажу. Я десятский, меня послушайте. — Степенный голос покрыл вскрик негодующих. — Я сам ростовский, а неподалеку в Суздале у нас преподобная Евфросиния иночествует уже десять лет. Чай, слыхивали?
— Знаем, знаем, золовка она вашему князю Василько.
— Сестра жены его Марии Черниговской. Обе они дочери Михаила Черниговского. Вот пришел к Евфросинии однажды некий горожанин и желает ее видеть. И сильно был приражен, увидев ее исхудалую и в рванине. Она ведь, бывало, неделями пищи не вкушала, только воду вмале пила. Горожанин и молви: что ж, мол, ты в этакой худости?
А преподобная ему свое: рыба, говорит, на морозе, снегом засыпанная, не портится и не воняет, даже вкусна становится. Так и мы, иноки, если переносим холод, становимся крепче и будем приятны Христу в жизни нетленной.
Таков вот ответ, такое наставление.
— Да она как бы безмолвствовала?
— Безмолвствовала. Теперь же заговорила и училище завела для девиц, где письму учат, чтению и пению церковному. Тут другое, братцы. Как нам уходить с князем Василько по зову Юрия Всеволодовича, бают, видение ей было, то ли во бдении, то ли во сне. Спаситель Сам сказал, черные дни, мол, настают для Руси и Суздаль под меч под-клонится, сиречь погибнет, но никому не превозмочь молитву, если пламенно она из души исторгнута, монастырь ваш Ризоположенский знамением Креста сохранен будет.