Снисходительно поглядывая на него — что может понимать первокурсник! Журавлихин ворошил палкой горячую золу, где блестели золотые искорки, такие же веселые, как в Надиных глазах. «Сегодня же отправлю ей письмо, как пойду за телеграммой», — подумал он и мечтательно заговорил:
— Каждому свое, дорогой Левка. Я, например, всегда представлял себе любовь огромной, почти беспредельной. Она раздвигает границы мира… Нельзя забыть Аэлиты. С далекой планеты она зовет человека Земли. Помнишь, как роман заканчивается? «Голос Аэлиты, любви, вечности, голос тоски, летит по всей вселенной, зовя, призывая, клича — где ты, где ты, любовь?»
Он замолчал, словно прислушиваясь к тишине, будто звенели в ней еще отголоски, прилетевшие из глубины вселенной. Казалось ему, что сам он ждет именно такой любви. Иногда чувствовал, будто пришла она, властная и настойчивая. Захватывало дух от смутного волнения, хотелось делать глупости, не спать до утра, не расставаться с любимой ни на минуту, завидовать солнцу, что ее греет, звездам, на которые она смотрит, земле, по которой она ступает.
Это беспокойное состояние длилось довольно долго. Но судьба не улыбалась Журавлихину. Девушек отпугивали его задумчивая молчаливость, робость. Он был неловок, весь как бы в себе, а подчас и скучноват.
Оскорбленный Журавлихин, в постоянной привычке к анализу разных явлений, копался в своем сердце и смотрел, что там еще осталось от выдуманной любви, и с горькой иронией проверял себя на примерах самопожертвования. Очень часто оказывалось, что из-за этой любви он не мог бы броситься в воду, так как не считал себя опытным пловцом. А спасение девушки, скажем, из огня более целесообразно поручить специалистам, то есть пожарникам. Проходили недели, и в конце концов Женя убеждался, что все это было ненастоящим. В такие минуты он мог бы даже позавидовать Митяю со своими нумерованными письмами и встречами раз в году. Вероятно, это и называется любовью.
Пламя костра погасло. Подернутые золой, тлели продолговатые угли, похожие на раскаленные гвозди в кузнечном горне. Остывали они медленно, и долго еще бегали вокруг синие тревожные огоньки.
— Так вот и у Митяя получается, это самое… — нарушил молчание Лева, кивнув на костер. — Еле заметное горение. А он говорит — любовь.
Митяй не возражал. Не хотел вести пустую беседу — слишком уж запросто спорить о самом сокровенном. Неглупый парень Левка, а не понимает, что есть у человека в душе — или как ее там назвать? — маленький уголок, куда нельзя пройти в сапогах и калошах. Не всегда между друзьями обсуждаются эти вопросы, и напрасно Женя призывает на помощь писателей, доказывая, что любовь должна быть космической и тысячеградусной.
Видно, Митяй был прав. Все придет в свое время. Пусть тлеет глубоко от любопытных глаз спрятанный в золе неугасимый уголек. Настанет день, и вспыхнет пламя. Нужно ли торопиться?
Женю одолевали иные вопросы. Личные, касающиеся только его самого. Трудно жить молодому: столько неясностей, мучительных загадок, неразрешимых задач! И все они не похожи на формулы. Их не выведешь, как в математике, не найдешь в учебнике, не спросишь у профессора. Кто подскажет, можно ли сейчас писать Наде Колокольчиковой? Совместимо ли это с высокоэтическими нормами поведения, которые Журавлихин считал для себя обязательными?
Если бы оставался Багрецов в Москве, то почему бы не писать Наде ежедневно, тем самым побивая рекорд, поставленный Митяем? Но, как выяснилось в день отъезда «поисковой группы», обиженный парень бесследно исчез, причем никто из его друзей даже не знал, в каком направлении. Надя обещала навести самые подробные справки о Багрецове, так как ему должен быть известен маршрут экспедиции Толь Толича. Если что-нибудь выяснится, пошлет телеграмму.
Женя собирался на почту. Ему было не ясно, стоит ли отправлять Наде заготовленное еще в поезде ласковое письмецо. Багрецова нет в Москве. И все же, положение неравное. Понятно, что он, вдвойне обиженный — из-за гордости и оскорбленного самолюбия, Наде писать не будет. А если так, то удобно ли воспользоваться этим обстоятельством и настойчиво бомбардировать ее письмами?
Дело тонкое, щекотливое, требует такта. Здесь не помешали бы искренние советы друга. Но что могут подсказать первокурсники?
Молча Лева смотрел на задумавшегося Женечку, как он привык его называть, потом взглянул на дремавшего Митяя и, комично шмыгнув носом, сказал:
— Ты, Митяй, не обижайся на меня… Насчет исходящих номеров я не со зла говорил. Почем знать, может, это самое… мне завидно… — он стыдливо опустил глаза. — Хочется мне послать письмо одной… ну, скажем, студентке, да вот не знаю, как тут быть… — Он вопросительно посмотрел на Женю, затем на Митяя.
— Пустой ты парень, — неожиданно заключил Митяй. — Разве об этом спрашивают? Если можешь не посылать, значит; и не посылай.
— Конечно, могу, но… это самое…
— Дальше и разговаривать не о чем. Значит, пока несерьезно. Ты вот тут насчет пламени распространялся. Бывают, конечно, пожары… А у тебя сердце как коробок спичек. Много их, но каждая спичка горит недолго, да и пламя маленькое, тусклое.
Лева молчал. Правильно сказал Митяй. Вероятно, с ним согласился и Женечка.
Отойдя в темноту, чтоб не видели друзья, Женя вытащил письмо, разорвал его на мелкие части и бросил в воду.
Закружились белые бумажки, как лепестки кувшинок. Упав в реку, они поплыли по бледной лунной дороге, исчезая вдали.
* * *
Все тот же берег Волги. Месяц отражался в черной воде, как раскаленная добела подкова.
Усиков бегал по берегу, чтобы согреться. Женечка ушел на почту, за телеграммой от Колокольчиковой; кроме того, ему необходимо было поговорить с Москвой. В комитете комсомола с нетерпением ждали результатов поисков «Альтаира». Ясно, что ничего утешительного Женя сообщить не мог. Вот уже несколько часов прошло с тех пор, как ребята стали дежурить на берегу, но на сером экране не было ни малейшего проблеска, никакого намека на передачу.
За эти часы проходило много судов. Лева насчитал их не менее сорока. Почти все они шли груженые, вниз по течению. Станки, краны, электромоторы, кабели, насосы, автомобили посылала столица на строительства, сельскохозяйственные машины на поля.
Сияя огнями кают, плыли по реке красавцы теплоходы, ползли низко осевшие самоходные баржи, проплывали буксирные пароходы с цепочкой барж, груженных лесом. Этот лес, как говорили рыбаки, буксиры тащили с Рыбинского моря.
Ревели гудки катеров, бесшумно скользили плоты, проносились моторные лодки. Где-то — на теплоходе, катере, барже — стоял ящик с «Альтаиром». Может быть, он сейчас проплывает мимо, а Лева стоит на берегу и равнодушно провожает глазами уходящие вдаль сигнальные огни.
Неподалеку послышался плеск весел. Заложив руки в карманы, Лева втянул голову в плечи — так было теплее — я, подпрыгивая, побежал к тому месту, где обычно приставали рыбачьи лодки.
Возле самой воды на кольях сушились сети. Усиков чуть не запутался в их сложном лабиринте и выбрался оттуда уже после того, как лодки приткнулись к берегу.
Рыбаки словно не замечали шустрого и юркого городского парнишку. Он настойчиво старался заговорить с ними, помогал вытаскивать мокрые сети, тащил весла и всячески хотел быть полезным старикам. Для него это были новые люди, о которых он читал лишь в газетах и книгах. Лева не видел жизни, а потому каждая встреча с незнакомыми людьми его особенно волновала.
Интересные старики, поговорить бы с ними. Наверное, пережили не меньше трех войн — и в Левиных глазах заслуживали несомненного уважения. Рыбаков было четверо — небольшая бригада из стариков, неугомонных, любящих свое дело.
Но что случилось с радушными стариками? Почему они не разговаривают с Левой? Еще несколько часов назад приютили у костра московских гостей и с жадным вниманием слушали их рассказы о последних достижениях науки, о новых московских улицах и линиях метро, о завтрашней Волге и всяких других чудесных делах. Чем старики недовольны — совершенно непонятно.