— Вы из полиции? — Близко посаженные глаза на прыщеватом лице смотрели в сторону, словно парень обращался не к Питеру, а к собаке, которая, повизгивая, вертелась теперь возле него.
Питер начал объяснять. Он нервничал и ловил себя на том, что употребляет слова, которые, судя по растерянности на их лицах, были этим людям непонятны, и потому несколько раз повторил все снова.
— Я хочу вам помочь, понимаете? — закончил он.
— От меня‑то вам толку будет мало, мистер.
— Какого толку? Речь совсем не об этом. Я хочу сделать что‑нибудь для тебя. Хочу написать статью и рассказать, как с тобой обошлись полицейские. Ведь не станешь же ты отрицать, что тебя избили?
Позади, у очага, вдруг раздался громкий скрип: это старик еще раз повернулся на своем табурете. Его глаза, маленькие, обведенные красными кругами, как у индюка, были полны ядовитой злобы. Он заговорил, брызгая слюной:
— Сидел бы дома с матерью как порядочный, так ничего бы с ним не случилось. Да куда там! Им, ны нешним, только бы по киношкам бегать да крутить пластинки. Вот и получил свое, жаль только, мало.
Парень багрово покраснел, но ничего не ответил. Вместо него заговорила мать.
— Сказать по правде, сэр, не надо бы этого ворошить. Так для нас всех спокойней будет.
— Верно, сэр. Раз уж так вышло, лучше обойтись без шума.
Вот оно в чем дело. Полицейские говорили не только с парнем, но и с матерью: мол, так уж и быть — ради самого парня и ради его родителей они готовы замять дело. Возможно, в своем великодушии полицейские даже отвезли их домой на машине — такую роскошь эти люди позволить себе не могли. И никакая помощь, никакая надежда или возмещение, которые был в состоянии предложить им Питер, не могли перевесить невысказанные, но очевидные угрозы полицейских. Он так никогда и не узнает правды о том, был ли парень связан с ИРА или нет, спровоцировал ли он полицейских на арест или нет, и даже верно ли сам он, Питер, истолковал уклончивое молчание этих людей. Их беззащитность и его свободу разделяла пропасть, и, безнадежно махнув рукой, он повернулся к двери.
Мать с сыном пошли его проводить, и, как ни старался парень скрыть это, было видно, что он хромает.
— Вы извините, сэр, но я не могу вам помочь, — сказал он. Его глуховатый голос звучал доброжелательно. Когда он наклонился, чтобы пройти в дверь, Питер заметил, что его приглаженные поверх бинта волосы глянцево блестят, как два утиных крыла.
На обратном пути Питер и его отец молчали. Над долиной, как черный платок, повисла грозовая туча. Только шофер был в веселом настроении и рассказывал им о Фергюсонах все, что знал сам.
— Вообще‑то он парень неплохой, — задумчиво произнес он, — хотя, конечно, и грубоват. У его двух братьев хватило ума податься в Англию. Он тоже работал в Барнсли, но вернулся домой, когда старику сделали операцию. На это не каждый способен.
Только когда они приехали и Питер придерживал дверцу, помогая отцу выбраться из машины, Джеймс Дуглас заговорил.
— Ты все‑таки напишешь эту статью? — тревожно спросил он, вглядываясь в лицо сына.
Питер посмотрел на него, словно что‑то прикидывая.
— Еще не знаю, — сказал он.
«…Разумеется, любой колониальный чиновник от Ольстера до Родезии умеет улаживать подобные инциденты. Задержанному не предъявляют обвинения или смягчают его, излишне ретивым полицейским или солдатам делают внушение, опасность огласки предотвращают. Возможно, это и правда лучший выход из положения, как утверждают власти. И тем не менее спрашиваешь себя: в скольких городках Ольстера вот сейчас, в эту самую минуту, творят подобную расправу, творят твоим именем?» Вернувшись домой, Питер сразу поднялся к себе заканчивать статью, но ничего не получалось. Тупо глядя на последний абзац, он никак не мог решить, все-таки писать ему статью дальше или нет. Начало и конец — вот они, а целого — стихийного и вместе с тем убедительного вопля возмущения, которого он добивался, — не получалось. Он встал, несколько раз прошелся по комнате и наконец остановился у окна, рассеянно глядя на улицу, как в ту первую ночь.
Больше часа шел сильный дождь, но теперь развиднялось. На западе у горизонта бледное солнце проглядывало сквозь тучи, и город был облит неярким нежным светом, почти как на заре, и вся Главная улица, от Старой башни до памятника жертвам войны и дальше, до вокзала, казалась умытой и чистой.
Вот он лежит перед ним, его родной город, весь открытый взгляду. Ему знаком здесь каждый уголок: вот одноэтажное здание начальной школы, где он учился, с этого холма катался на санках, а несколько лет назад стоял в темноте вон того парадного с девушкой, которая была его первой любовью. Он знал в Мурхилле каждый дом и почти всех, кто здесь жил. Нельзя любить или не любить этот городок — слова о чувствах тут излишни. Просто ведь это часть твоей жизни, и она всегда с тобой. А ведь весь последний год в школе он мечтал только об одном: уехать отсюда. Затхлость провинциальной жизни и скрытое ожесточение политиче ских страстей стали вдруг ему невыносимы, как тюрьма. Ирландцы слывут веселым народом, но что‑то в здешних людях — быть может, упорное стремление сводить все на свете к самому простейшему — пугало его. И прошло много лет, прежде чем он почувствовал, что может вернуться сюда, что надежно защищен своими убеждениями от той враждебности, которой тут было пронизано все.
Но разве эта уверенность в себе дает ему право судить, да еще в таком случае, как этот? Прошло всего два дня, а возмущение в городке уже улеглось. Страх это или попытка установить доброе понимание, в котором люди вроде его матери видят единственный выход? Или же это простая пассивность, рожденная торгашеским духом, когда каждого человека рассматривают только как возможного клиента? Какая бы судьба ни ждала тех, кто живет за этими серыми стенами, они сами должны ее решать — два народа, навеки связанных друг с другом.
Он смотрел на город и холодно судил себя, как вдруг из переулка стремительно, словно его толкнули, выскочил невысокий человечек в пестрых лохмотьях, в рваной шапке, натянутой на уши. Одна нога босая, на другой стоптанный башмак, а вокруг пояса гирлянда консервных банок. Питер узнал Джо Дума, местного дурачка. Он жил один в развалившейся лачуге на окраине, клянчил милостыню у прохожих, варил в консервных банках подобранные объедки. Обитатели городка дразнили его, кормили, сносили его выходки с милосердием, гораздо более древним, чем государственные приюты. А он веселил их нелепыми ужимками и бессвязным бормотанием, которое заменяло ему человеческую речь. Джо обвел бессмысленным взглядом небо, бледное солнце, блестящие крыши. И вдруг, словно сосредоточившись, увидел над собой в окне Питера. Их взгляды встретились, и в глазах Джо Дума мелькнуло что‑то похожее на торжество. Гремя банками, он торопливо сунул руку за спину и вытащил кусок белого картона. Быстро оглянувшись, словно в поисках поддержки, он поднял свой картон над головой так, чтобы Питер и любой прохожий могли прочесть большие корявые буквы, выведенные углем:
УБИРАЙСЯ ВОСВОЯСИ, ЛЕГАВЫЙ!
Том Макинтайр
ПРИТЧА (Перевод В. Паперно)
Эйлин — хилая бабка, синие глазки — щелочки, лицо с кулачок, космы немытых седых волос. Их было две сестры, обе в служанках у главного в городе торговца. Болезнь и смерть сестры подкосили Эйлин.
— От силы год, — сказал Мико Кэрол в день похорон, — дольше не протянет.
— Полгода, — возразил Дэн Мортаг, — самое большее. Она уж, почитай, одной ногой в могиле.
Во всяком случае, Эйлин немного тронулась: днем спала, ночью бродила — словом, жила, как сова, если желаете называть это жизнью. Бывало, среди ночи слышишь, как она идет к колодцу, бубнит песенку, гремит ведром. Иной раз вернется к прежнему хозяину, день поработает и опять исчезнет. Переменилась до неузнаваемости. Раньше и управлялась ловко и не жаловалась, а теперь все хандрила да волынила, злилась и без конца мельтешила.