На костюм мне набрали синей саржи, и это было не так уж плохо. Штаны тоже сшили вполне сносные. С мальчишескими штанами особенно не намудришь, они все на один лад — я только просил старушек, чтобы они избавили себя от лишних трудов и не пришивали по три пуговки на каждую штанину. С жилетом все было в порядке, и потом, ведь его все равно под пиджаком не видно. Но когда дело дошло до пиджака… Вот это и был форменный разгром при Аугриме[34].
Лацканы мне сделали узюсенькие — вроде как на снимках Джона Л. Салливена и Джентльмена Джима[35] в журнале «Ринг», а пуговицы — с блюдце величиной, ну, или с кружок на другой стороне его донышка, и когда я увидел, что их пришивают, то чуть не зарыдал — бросился домой, к маме и стал умолять ее, чтоб раздобыла любую одежку, пусть хоть фуфайку и штаны, только бы мне не показываться на людях в этом наряде. Но мама сказала: тетя Джек и мисс Маккэн сделали такую любезность, взяв на себя все хлопоты и расходы, и с моей стороны черная неблагодарность, что я этого не оценил. А отец добавил: мисс Маккэн до того искусная портниха — люди даже умирают, лишь бы облачиться в ее изделия, и продукцию ее можно обнаружить на лучших кладбищах города. Над этой своей шуткой он сам хохотал до упаду, а потом объявил: его, мол, отправили на Норт — Уильям-стрит в лиловом бархатном костюмчике с кружевами, и ничего, сошло, так уж мне и подавно незачем кукситься из‑за кургузых лацканов и каких‑то там двух пуговиц — переростков. А еще попросил меня в день конфирмации встать пораньше и показаться ему прежде, чем он уйдет в лавку: немножко посмеяться — совсем неплохо перед началом трудового дня. Но мама сказала, чтобы он оставил меня в покое: она уверена, костюмчик получится прелестный, тетя Джек какую-нибудь заваль покупать не станет, и, если уж она взяла материал, ему сносу не будет. Это меня, можно сказать, доконало, я кинулся в прихожую и забился в дальний угол; наверное, я бы все глаза себе выплакал, но только я как‑то не умел плакать. Ругаться — это больше по моей части, и я принялся ругать на чем свет стоит всех своих, в особенности отца, — ну почему тот кружевной воротник не удавил его? — но вдруг вспомнил, что говорить такое — грех, да еще перед конфирмацией, так что пришлось мне спустить пары и в стра хе ждать того дня, когда надо будет влезть в новый пиджак.
Шли дни, костюм прилаживали и снова переделывали, и все взрослые, сколько их было в нашем доме, приходили взглянуть на него: возьмут понюшку табаку, хлебнут из бутыли и приговаривают — носи на здоровье, расти большой, и столько они меня вертели и разглядывали со всех сторон — и спереди, и сзади, и с боков, — что мисс Маккэн не хватило времени сшить пальто; словно в ответ на мои молитвы, меня повели на Тэлбот — стрит и облачили в шикарное пальто — с поясом, совсем взрослое. Башмаки и перчатки купили дорогие, просто блеск, и я решил, что мне вообще незачем показывать людям этот свой пиджачишко с малюсенькими лацканами и здоровенными пуговицами. Прохожу весь день в пальто: и в церковь в нем пойду, и повсюду.
Вечеоом накануне конфирмации мисс Маккэн отдала костюм маме, расцеловала меня и сказала, чтобы я не вздумал ее благодарить, она бы с радостью еще и не то для меня сделала, и тут они с бабушкой всплакнули и выпили под тем предлогом, что вот, мол, какой я вырос большой за эти двенадцать лет — срок, с их точки зрения, не такой уж значительный. Отец сказал маме — она в это время мыла меня у камина, — что с самого моего рождения мисс Маккэн меня обожает. Однажды маму положили в больницу, так она забрала меня к себе, а когда мама вернулась и надо было меня отдавать, чуть не умерла с горя.
Утром, когда я встал, к нам в дверь заглянула соседка, миссис Руни, и крикнула моей маме, что ее Лиам еще валяется, вставать, видно, не думает, и не иначе как она проклята богом: рождество ли, пасха ли, первое ли причастие, конфирмация ли — вечно одно и то же, с ним можно в Риддли угодить (это психиатричка при городской больнице), поразительное дело, как она давным — давно не помешалась, как ее в сумасшедший дом не свезли. Потом снова принялась кричать на Лиама: вставай, мойся, одевайся! А мама принялась кричать на меня, хотя я уже завязывал галстук, — впрочем, далее если б мы с ним вылезли из кожи вон, все равно нам ничего бы не помогло, они орали, как полоумные, до тех пор, пока мы с Лиамом не были наконец‑то готовы; он зашел к нам — показать свой новый костюм моей маме. Она подарила ему шестипенсовик, и он спрятал его в карман, а миссис Руни сказала, чтобы я зашел к ним — показать свой новый костюм ей. Но я встал у них в дверях и даже пальто не расстегнул, просто выхватил у нее из руки монетку в шесть пенсов и сломя голову ринулся вверх по лестнице. Она крикнула — подожди минутку, я же костюм посмотреть не успела, но я только буркнул, что неприлично, мол, заставлять епископа дожидаться, и был таков.
В церкви было полно народу, мальчики по одну сторону, девочки — по другую, и сверкающий алтарь, весь в цветах и огоньках свечей, и кресло для епископа — чтобы мог присаживаться, когда не конфирмует. Толпа у дверей радостно нас приветствовала, раздался барабанный бой, трубачи из местного оркестра грянули «Славься». Но вот появился епископ, и двери затворились. Дальше все пошло очень быстро: я стал в хвост очереди, и, когда добрался до перильцев алтаря и опустился на колени, епископ пошептал надо мной, коснулся моей щеки. И все это время я не снимал пальто, хотя стало очень жарко, я просто взмок, дожидаясь, когда же будут пропеты псалмы и епископ приступит к проповеди.
Свечи разгорались все сильней, в церкви делалось все жарче, в конце концов мне стало плохо, и меня вынесли. Распустить себе галстук я еще дал, но в полы пальто вцепился намертво, и ни единая душа так и не увидела кургузых лацканов моего пиджака и большущих пуговиц. Добравшись до дому, я лег в постель, и отец рассказал, что там, в церкви, я лишился чувств в ту самую минуту, когда епископ заново посвящал нас служению богу. Ловкий ход, добавил отец, и свидетельствует как раз о завидном уменье владеть своими чувствами.
Воскресенье за воскресеньем мама вела со мной войну из‑за этого костюма. Какой же ты притворщик и лицемер, говорила она, раз в неделю наденешь костюм на минутку, заскочишь к мисс Маккэн и тут же удираешь — чтоб она думала, будто ты всегда носишь его в праздничные дни. Однажды, не на шутку рассердившись, мама пригрозилась разоблачить меня и все-
все рассказать мисс Маккэн, тут же пулей выскочила за дверь — мама всегда была стройная, легкая как пушинка — и влетела в соседний дом. Но, вернувшись оттуда, не сказала ни слова, а только присела у камина и стала смотреть на огонь. По правде говоря, я не очень‑то вэрил, что она все рассказала мисс Маккэн. Так что я облачился в костюм и решил: пойду сейчас сам, скажу ей, будто надел его, потому что вечером собираюсь с братьями в Королевский театр.
Я кинулся в соседний дом, и, пока бежал вверх по лестнице, во мне с каждым шагом крепла уверенность, что мама ей ничего не сказала, и у меня становилось легче на душе. Я с разбегу ворвался в дверь:
— Мисс Мак, мисс Мак, а мы с Рори и Шоном в Королевский идем…
Она сидела, склонившись над швейной машинкой, мне видна была только ее трясущаяся от плача спина и макушка седой головы, опущенной на руки, а из‑под рук торчал кусочек савана, на котором она заканчивала обычные «И. Н.С.». Я кубарем скатился с лестницы и побежал домой — мама по — прежнему сидела у огня, печальная, удрученная, но и тут не сказала мне ничего.
Сокрушаться о том, что костюму моему сносу не будет, что он вечен, мне, впрочем, не пришлось. Мисс Маккэн и сама оказалась не вечной. Следующая зима выдалась уже не такая мягкая, и она отдала богу душу еще до Нового года. На ее поминках люди говорили, что вот, мол, она лежит в саване собственного изготовления, а мой отец сказал на это — странно было бы ее видеть в чем‑нибудь другом, ведь она сорок лет снабжала своими изделиями мертвецов целого квартала, и за все эти годы не имела претензий ни от одного клиента!