Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Куда девалось время? Оно было бесконечным. А теперь ты говоришь — две недели. И тут вдруг спрашиваешь себя: куда же ушли эти десять лет?

В долине пламенел догорающий город. Было по-прежнему душно, хотя уже наступила ночь. От земли поднимались испарения. Небо передергивали молнии. На горизонте зловеще сияли еще два зарева — далекие, разбомбленные города.

— Мне кажется, мы должны пока довольствоваться тем, что вообще способны думать о том, о чем мы сейчас думаем. А, Эфраим?

— Да. Ты прав.

— Мы ведь уже снова мыслим, как люди. И даже о том, что будет после лагеря. Когда мы еще могли это?.. Все остальное придет само.

Бергер кивнул.

— Даже если мне потом всю жизнь придется где-нибудь штопать чулки и носки — если я вылезу отсюда! Все равно!..

Небо разорвало на две части молнией, и лишь спустя несколько секунд откуда-то издалека послышался гром.

— Тебе лучше вернуться в барак, — сказал 509-й. — Ты можешь осторожно встать или ползти?

Гроза разразилась в одиннадцать часов. Молнии озарили небо, и на мгновение из мрака словно выпрыгнул бледный лунный ландшафт с кратерами и руинами разрушенного города. Бергер спал. 509-й сидел на пороге 22-го барака. Теперь, когда Хандке был мертв, он снова мог жить в своем блоке. Под курткой у него был спрятан наган с патронами. Он боялся, что если будет сильный дождь, дыру под нарами зальет и оружие выйдет из строя.

Но дождя в эту ночь почти не было. Гроза шла стороной, потом словно разделилась на части, и долгое время казалось, будто несколько великанов мечут друг в друга от горизонта к горизонту длинные сверкающие ножи. «Две недели…» — думал 509-й, глядя, как вспыхивает и гаснет пейзаж по ту сторону колючей проволоки. Ему казалось, будто он чем-то похож на тот, другой мир, который в последние дни незаметно подступал все ближе и ближе, как бы вырастая из безымянной, ничейной земли похороненных надежд, и который теперь приник к колючей проволоке, затаился и ждал, пропахший дождями и сыростью полей, разрушением и пожарами, но вместе с тем цветением и ростом, деревьями и травой. Он чувствовал, как молнии проходят через него, прежде чем осветить этот мир, и как одновременно с ними слабо проступает во тьме образ его потерянного прошлого, бледный, далекий, чужой и недосягаемый. Его знобило в эту теплую ночь. Такой уверенности, какую он хотел выказать Бергеру, у него не было. Он снова мог вспоминать прошлое, и ему казалось, что это много, и он был взволнован этим, но было ли этого достаточно, после стольких лет, проведенных здесь в лагере, он не знал. Слишком много смерти стояло между «раньше» и «теперь». Он знал только одно: жить — значит, выбраться из лагеря, а все, что должно наступить потом, казалось огромным, расплывчатым, зыбким облаком, сквозь которое он ничего не мог разобрать. Левинский мог. Но он мыслил, как член партии. Партия вновь примет его в свое лоно, он вновь станет ее частью, и этого ему было достаточно. «Что же это могло бы быть? — думал 509-й. — Что же это такое, что еще зовет куда-то, если не считать примитивной жажды жизни? Месть? Но этого было бы слишком мало. Месть — это лишь часть той черной полосы жизни, которая должна остаться позади, а что дальше?» На лицо упало несколько теплых капель — словно слезы, взявшиеся ниоткуда. У кого они еще остались, слезы? Они давно уже перегорели, пересохли, как колодец в степи. И лишь немая боль — мучительный распад чего-то, что давно уже должно было обратиться в ничто, в прах, — изредка напоминала о том, что еще оставалось нечто, что можно было потерять. Термометр, давно уже упавший до точки замерзания чувств, когда о том, что мороз стал сильнее, узнаешь, только увидев почти безболезненно отвалившийся отмороженный палец.

Глухие раскаты грома почти не смолкали, молнии вспыхивали все чаще, и в этой пляске света, поглотившего все тени, был отчетливо виден холм напротив — далекий домик с садом. «Бухер… — подумал 509-й. — Бухер еще не все потерял. Он молод, у него есть Рут. Которая выйдет отсюда вместе с ним. Но надолго ли это все? Хотя — кто сегодня думает об этом? Кому придет в голову требовать гарантий? Да и кто их может дать?!»

509-й откинулся назад. «Что за вздор лезет мне в голову? — думал он. — Это Бергер заразил меня. Мы просто устали». Он дышал медленно, и сквозь вонь барака ему чудился запах весны и цветения. Весна каждый раз возвращалась, каждый год, с ласточками и цветами, ей не было никакого дела ни до войны, ни до смерти, ни до печали, ни до чьих-то надежд. Она возвращалась. Она и сейчас была здесь. И этого достаточно.

Он притворил дверь и пополз в свой угол. Молнии сверкали всю ночь; в разбитые окна падал призрачный свет, и барак казался кораблем, бесшумно скользящим по волнам подземной реки, кораблем с мертвецами, которые еще дышали по воле какой-то темной магии, а то и вовсе не желали признавать себя погибшими.

Глава девятнадцатая

— Бруно, — спокойно произнесла Сельма Нойбауер. — Не будь клоуном. Подумай, пока не начали думать другие. Это наш последний шанс. Продай все, что только можно продать. Земельные участки, сад, этот дом — все! В убыток или не в убыток — неважно!

— А деньги? Что делать с деньгами? — Нойбауер досадливо покачал головой. — Если бы все было так, как ты думаешь, чего бы они тогда стоили, твои деньги? Ты забыла инфляцию после первой мировой? Миллиард не стоил и одной марки! Ценности — вот что всегда было единственной гарантией!

— Да, ценности! Но только те, которые можно положить в карман.

Сельма Нойбауер поднялась и подошла к шкафу. Открыв его, она отложила в сторону несколько стопок белья, достала шкатулку и подняла крышку. В шкатулку лежали золотые партсигары, пудреницы, пара сережек с бриллиантами, две рубиновые броши и несколько колец.

— Вот, — сказала она. — Я купила все это в последние годы тайком от тебя. На сэкономленные и на свои собственные деньги. Для этого я продала свои акции. Они сегодня никому не нужны. От фабрик остались одни развалины. А вот это никогда не потеряет своей ценности. Это можно взять с собой. Вот что нам сейчас нужно и больше ничего!

— «Взять с собой! Взять с собой!» Ты рассуждаешь так, как будто мы какие-то преступники и должны бежать!

Сельма протерла один из портсигаров рукавом платья и принялась складывать вещи обратно в шкатулку.

— С нами может произойти то же, что произошло с другими, когда вы взяли власть, так или нет?

Нойбауер вскочил с места.

— Тебя послушать… — произнес он зло и в то же время беспомощно. — Так остается только повеситься. У других жены понимают своих мужей, служат им утешением, когда они возвращаются со службы домой, отвлекают их от мрачных мыслей, а ты! Целый день! Да еще и ночью! Даже ночью нет покоя! У тебя только одно на уме: продавать и ныть!

Сельма не слушала его. Она поставила шкатулку на место и снова прикрыла ее бельем.

— Бриллианты. Хорошие бриллианты чистой воды. Неоправленные. Просто отборные камни. Два, три карата, до шести или семи — какие только можно достать. Вот это было бы самое верное. Лучше, чем все твои Бланки и сады, и участки, и дома. Твой адвокат тебя надул. Я уверена: он сорвал двойной процент. Бриллианты можно спрятать. Их можно зашить в платье или пиджак. А можно даже проглотить. В отличие от участков.

Нойбауер не сводил с нее глаз.

— Как ты заговорила!.. Вчера ты еще умирала от страха перед бомбами, а сегодня уже рассуждаешь, как еврей, который за деньги горло перережет кому угодно.

Она смерила его презрительным взглядом, всего, от сапог и галифе до нагана и маленьких усиков над верхней губой.

— Евреи никому не перерезают горло. Евреи заботятся о своих семьях. Лучше, чем некоторые германские сверхчеловеки. Евреи знают, что нужно делать в смутные времена.

— Вот как? А что же они так оплошали? Да если бы они это знали, они бы не остались здесь и мы бы не загнали их в лагеря.

— Они не думали, что вы сделаете с ними то, что вы сделали. — Сельма смочила виски одеколоном. — И не забывай, что в 31-м году все выплаты в банках были прекращены. В связи с кризисом Дармштадтского и Национального банков. Поэтому многие и не могли уехать. И вы их загнали в лагеря. Прекрасно. А теперь ты сам точно так же хочешь остаться. Чтобы они загнали в лагерь тебя.

66
{"b":"23094","o":1}