* * * Годы молодые с забубенной славой, Отравил я сам вас горькою отравой. Я не знаю: мой конец близок ли, далек ли, Были синие глаза, да теперь поблекли. Где ты, радость? Темь и жуть, грустно и обидно. В поле, что ли? В кабаке? Ничего не видно. Руки вытяну и вот – слушаю на ощупь: Едем… кони… сани… снег… проезжаем рощу. «Эй, ямщик, неси вовсю! Чай, рожден не слабым! Душу вытрясти не жаль по таким ухабам». А ямщик в ответ одно: «По такой метели Очень страшно, чтоб в пути лошади вспотели». «Ты, ямщик, я вижу, трус. Это не с руки нам!» Взял я кнут и ну стегать по лошажьим спинам. Бью, а кони, как метель, снег разносят в хлопья. Вдруг толчок… и из саней прямо на сугроб я. Встал и вижу: что за черт – вместо бойкой тройки… Забинтованный лежу на больничной койке. И заместо лошадей по дороге тряской Бью я жесткую кровать мокрою повязкой. На лице часов в усы закрутились стрелки. Наклонились надо мной сонные сиделки. Наклонились и хрипят: «Эх ты, златоглавый, Отравил ты сам себя горькою отравой. Мы не знаем: твой конец близок ли, далек ли. Синие твои глаза в кабаках промокли». 1924 * * * Отговорила роща золотая Березовым, веселым языком, И журавли, печально пролетая, Уж не жалеют больше ни о ком. Кого жалеть? Ведь каждый в мире странник — Пройдет, зайдет и вновь оставит дом. О всех ушедших грезит конопляник С широким месяцем над голубым прудом. Стою один среди равнины голой, А журавлей относит ветер в даль, Я полон дум о юности веселой, Но ничего в прошедшем мне не жаль. Не жаль мне лет, растраченных напрасно, Не жаль души сиреневую цветь. В саду горит костер рябины красной, Но никого не может он согреть. Не обгорят рябиновые кисти, От желтизны не пропадет трава. Как дерево роняет тихо листья, Так я роняю грустные слова. И если время, ветром разметая, Сгребет их все в один ненужный ком… Скажите так… что роща золотая Отговорила милым языком. 1924 «Мне кажется, что сегодняшний читатель уже не воспринимает историю Есенина в конкретной связи с историей большевизма. Трагедия Есенина превращается вообще в трагедия человека, оскорбленного низостью того, что считал он своим идеалом. Раскаяние и бунт, отчаяние и разгул – вот что вычитывается сейчас в Есенине, уже не придавая особенного значения тому, в чем именно он раскаивается и против чего бунтует. Если угодно, мы тут присутствуем при очищении поэзии от слишком преходящего, слишком «гражданского». Время подергивает туманом частности, остается лишь сущность: драматическая коллизия и страдание, ею вызванное. Это страдание и этот мятеж сейчас особенно ясно вычитываются в Есенине; и то и другое дано на фоне такой же страдающей, такой же мятежной, так же утратившей свет Росии. Есенинский надрыв, с его взлетами и падениями, оказался сродни всей России. За это Есенина любили и любят, за это и до́лжно его любить».
Владислав Ходасевич * * * Издатель славный! В этой книге Я новым чувствам предаюсь, Учусь постигнуть в каждом миге Коммуной вздыбленную Русь. Пускай о многом неумело Шептал бумаге карандаш, Душа спросонок хрипло пела, Не понимая праздник наш. Но ты видением поэта Прочтешь не в буквах, а в другом, Что в той стране, где власть Советов, Не пишут старым языком. И, разбирая опыт смелый, Меня насмешке не предашь, — Лишь потому так неумело Шептал бумаге карандаш. <1924> Я посетил родимые места, Ту сельщину, Где жил мальчишкой, Где каланчой с березовою вышкой Взметнулась колокольня без креста. Как много изменилось там, В их бедном, неприглядном быте. Какое множество открытий За мною следовало по пятам. Отцовский дом Не мог я распознать: Приметный клен уж под окном не машет И на крылечке не сидит уж мать, Кормя цыплят крупитчатою кашей. Стара, должно быть, стала… Да, стара. Я с грустью озираюсь на окрестность. Какая незнакомая мне местность! Одна, как прежняя, белеется гора, Да у горы Высокий серый камень. Здесь кладбище! Подгнившие кресты, Как будто в рукопашной мертвецы, Застыли с распростертыми руками. По тропке, опершись на подожок, Идет старик, сметая пыль с бурьяна. «Прохожий! Укажи, дружок, Где тут живет Есенина Татьяна?» «Татьяна… Гм… Да вон за той избой. А ты ей что? Сродни? Аль, может, сын пропащий?» «Да, сын. Но что, старик, с тобой? Скажи мне, Отчего ты так глядишь скорбяще?» «Добро, мой внук, Добро, что не узнал ты деда!..» «Ах, дедушка, ужели это ты?» И полилась печальная беседа Слезами теплыми на пыльные цветы. «Тебе, пожалуй, скоро будет тридцать… А мне уж девяносто… Скоро в гроб. Давно пора бы было воротиться». Он говорит, а сам все морщит лоб. «Да!.. Время!.. Ты не коммунист?» «Нет!..» «А сестры стали комсомолки. Такая гадость! Просто удавись! Вчера иконы выбросили с полки, На церкви комиссар снял крест. Теперь и Богу негде помолиться. Уж я хожу украдкой нынче в лес, Молюсь осинам… Может, пригодится… Пойдем домой — Ты все увидишь сам». И мы идем, топча межой кукольни. Я улыбаюсь пашням и лесам, А дед с тоской глядит на колокольню. «Здорово, мать! Здорово!» И я опять тяну к глазам платок. Тут разрыдаться может и корова, Глядя на этот бедный уголок. На стенке календарный Ленин. Здесь жизнь сестер, Сестер, а не моя, — Но все ж готов упасть я на колени, Увидев вас, любимые края. Пришли соседи… Женщина с ребенком. Уже никто меня не узнает. По-байроновски наша собачонка Меня встречала с лаем у ворот. Ах, милый край! Не тот ты стал, Не тот. Да уж и я, конечно, стал не прежний. Чем мать и дед грустней и безнадежней, Тем веселей сестры смеется рот. Конечно, мне и Ленин не икона, Я знаю мир… Люблю мою семью… Но отчего-то все-таки с поклоном Сажусь на деревянную скамью. И вот сестра разводит, Раскрыв, как Библию, пузатый «Капитал», О Марксе, Энгельсе… Ни при какой погоде Я этих книг, конечно, не читал. И мне смешно, Как шустрая девчонка Меня во всем за шиворот берет… По-байроновски наша собачонка Меня встречала с лаем у ворот. 1 июня 1924 |