Грин поднялся, пораженный, смущенный, почти уничтоженный радостью.
— Христофор, — воскликнул он и обнял стройного своего друга, — ты необычайный человек!.. — Он хотел продолжать, но слезы и рыдания прервали его речь. Немного успокоившись, он обратился к дворянину. — Вы извлекаете меня из ада, — воскликнул он с воодушевлением, — великодушный человек! Только теперь, когда я освобожден, я могу обозреть всю глубину моих бедствий; только теперь я смею думать о возможности счастья, к которому я, казалось, уж навеки повернулся спиной.
Он был так потрясен, что должен был сесть. Марло старался успокоить его; даже приезжий был тронут таким проявлением радости.
— Видишь, — обратился Грин к Марло, — ты дожил-таки до того, что твои насмешки превратились в ничто? Да, в твоем присутствии я всегда хочу быть человеком такого же высокого духа, как ты; я стыжусь казаться кротким, добрым и благочестивым. Когда этот злой, милый, чудный, безбожный Христофор, отрицающий бога устами и все-таки так часто поступающий по его заветам, поступивший и сейчас со мною, как христианин, самаритянин и верующий, — когда этот благочестивый злодей ушел вчера от меня, после того как мы суетными устами покощунствовали с легким сердцем над святынями, — я лег спать один в четырех голых стенах; я прочел напоминание о старом долге на бледном лице моего бедного хозяина, который и не думал прибегать к бурным речам, меня охватило раскаяние, и я разрыдался. Еще во время нашего разговора и смеха меня томили уныние и тоска. О небо! Как часто случается, что мы лжем пуще всего тогда, когда правда хочет потоками слез вырваться из глаз! В тихую полночь я встал на молитву в глубоком сердечном сокрушении и смирении, дерзкий разум мой почувствовал себя младенцем пред господом; ах! у меня даже не было смелости молить о помощи и спасении; нет, я только молил, чтобы господь сохранил мне это настроение, чтобы добрый ангел мой наделил меня смелостью, и я мог бы устоять перед моим другом и больше не отрицать всеблагого. И вот, ангел уже привел моего духа-хранителя в этот дом, и он выручает меня, и мой Христофор содействует этой помощи; я могу лепетать молитвы и благодарения и скоро смогу вновь увидеть лицо моей Эмми. Она приедет в город с моим сыном.
— Вот перед вами бедный, добрый грешник! — сказал Марло, улыбаясь и утирая слезы.
— Успокойтесь, милый Грин, — сказал эсквайр, — я слышу, что вы муж и отец.
— Как эти два слова режут мою душу! — воскликнул потрясенный поэт. — Я — отец! Да я хуже ворона или волка, которые все-таки заботятся о своих детенышах. Я знаю, что мой сын голодает, что он лепечет мое имя младенческими устами, но отец и супруг далек от него, не видит его сияющих глаз, его ручек, протянутых к хлебу, который плачущая мать ему приносит, а прокучивает последние гроши, даже слезы матери и кровь ребенка в трактире; преследуемый кредиторами, осмеянный толпой, презираемый добропорядочными гражданами, едва ли возбуждающий жалость в мягкосердечном, он, этот отец, забывает мать своего ребенка, которой он дал тысячи ложных клятв, молодость которой он погубил, сердце которой он разбил, на нежную любовь и безграничную преданность которой он ответил легкомыслием и изменой. Этот погибший подлец шатается в толпе глупцов, маскируя свое безутешное отчаяние песнями и стихами, смехом и шутками, и думает пением и игрой, трагедией и моралью поднять и направить на путь добродетели своих братьев, которые все лучше его; он должен был бы учиться у последнего нищего и узника в цепях, даже палач посмотрел бы на него с презрительной жалостью, если бы мог заглянуть в сокровенное его души.
— Довольно, — сказал эсквайр, — если вы говорите искренно, то умерьте ваши жалобы и презрение к самому себе, чтобы сохранить силы для лучшего образа жизни. Тем более кстати пришелся мой дар, или, как я уже сказал, дар вашего друга, если он поможет вам не только поправить внешнее положение, но и залечить ваше разбитое сердце и вернуть потерянный покой.
Марло завладел разговором, чтобы умерить волнение несчастного; приезжий поддержал его в этом намерении, и через некоторое время бурное потрясение поэта улеглось. Марло стал рассказывать о своей молодости, об университетских годах, о коротком, но любопытном времени, когда он выступал артистом, правда, без успеха, и как вскоре после этого решил жить только для занятий поэзией.
— И я когда-то стоял на подмостках, — сказал Грин, — и при гораздо более любопытных обстоятельствах, чем друг Христофор. Кончив курс наук, я отправился путешествовать по белому свету с двумя молодыми богатыми дворянами, дружбу которых я снискал в университете. Молодые, здоровые, ни в чем не испытывая недостатка, имея деньги в избытке, мы, безумцы, не нуждались ни в боге, ни в провидении, ни в добродетели. Остроты и шутки, шалости и веселье, наслаждение и задор были нашими идолами, и я считал себя счастливейшим из людей, так как мог рыскать с полной беззаботностью по чудесным равнинам Италии и посещать берега и волшебные горы Андалузии и Гренады. Великодушие моих друзей выражалось в том, что они обходились со мной, как с равным, и делили со мною средства, предназначенные для путешествия, так что я привык в их обществе жить, как дворянин, мотать, хвастать, задирать, дорого покупать любовные связи и быть обманутым в игре. Я и не думал, что это баловство может сделать меня несчастным на всю жизнь, когда я проснусь, наконец, от сна; так и должно было случиться. Прошло несколько лет, и мы вернулись в Англию; один из моих друзей умер, другой удалился в уединение и, убежденный некоторыми пуританами, посвятил жизнь раскаянию и покаянию, не заботясь о товарище по грехам. Я вернулся в университет, чтобы продолжать свои занятия и достичь академических степеней. По протекции видных покровителей, я получил через некоторое время должность пастора в графстве Эссекс. Деревенское уединение, душевный покой среди красивой природы, скромная деятельность и продолжение научных занятий — вес это представлялось мне весьма поэтичным, и в течение нескольких месяцев я старался чувствовать себя довольно счастливым. Но в моей душе всплывали картины Неаполя, Тарента, Кадикса и Малаги и притом в самых блестящих красках; все, чем я наслаждался, все знакомства, произведения искусства, веселые шутки и разговоры, соблазнительные красавицы Венеции, сладострастные танцы Испании — дурманили в воспоминании мне голову, и когда я затем пробуждался, то убогая действительность, в которой я находился, казалась мне еще мрачнее. Но хуже всего было то, что я перед самым переездом в церковный дом присутствовал в Лондоне на представлении нескольких пьес. В Италии театр не особенно привлек меня; в Испании, хотя исполнители, как и произведения, и были лучше, но я жил слишком рассеянной жизнью, чтобы особенно наслаждаться этим родом поэзии. В Лондоне же я увидел такие приемы игры, услышал такую естественную дикцию, что вся душа моя прониклась этими стихотворными произведениями. Мне стали ненавистны моя церковь, моя служба и уединение. Нет человека более несчастного, чем тот, кто ошибся в своем призвании. Я разыгрывал во сне трагедии и комедии и пользовался успехом; Вселившийся в меня лукавый дух лишил меня покоя; я оставил свою должность и отправился в Лондон. Так как я перед тем послал несколько пьес, которыми наслаждалась толпа, то меня встретили с распростертыми объятиями. Я стал выступать как в чужих, так и в своих комедиях; стечение публики было необыкновенное, так как многие шли, чтобы посмотреть на поэта, которого они уже полюбили, другие, чтобы злиться на то, что священник так преступно сменил свое звание на противоположное; иных же привлекали любопытство и необычайность. Меня хотели убедить, будто у меня такой талант, что я могу стать вторым Росцием;[50] однако, или мне недоставало таланта, или нее моя неусидчивость погнала меня дальше, но это положение стало мне несносным еще скорее, чем предыдущее. В это время я, скитаясь по стране, познакомился с моей Эмми. Тут только я узнал, что такое любовь, так часто мною воспеваемая. Но отец ее, владелец маленькой усадьбы, не хотел и слушать о моем сватовстве, он с презрением отказал мне, упрекая меня в недостатке характера и твердости. Чудный образ девушки, моя страсть к ней и мало-помалу просыпавшаяся в ней любовь ко мне сделали для меня все возможным. Никакая жертва не была для меня слишком велика, никакое предприятие слишком трудно, никакое усилие чересчур утомительно, чтобы только назвать ее своей. Родители принуждены были, наконец, согласиться на наш союз; они забыли прежнее недоверие ко мне и полюбили меня. Желанный день настал. Я открыл школу, и мне доверили детей знатных и состоятельных людей окрестности. Местность была красива, моя супруга счастлива, я чувствовал себя, как в Элизиуме. Благодать господня проявлялась во всем, сад, хлебные поля процветали, а по истечении быстро промелькнувшего года я стал отцом мальчика. Тут…