Все ликовали. Перспектива жить снова надлежащим образом и в приятном довольстве радовала супругов, как рождественский подарок детей. Они охотно расстались с вынужденной философией нищеты, утешение и горечь которой изведали до последней капли.
Вандельмеер отвез их сначала в карете на свою квартиру, где тотчас позаботились о надлежащей одежде, чтобы они могли явиться в ней к жаждавшему примирения отцу. Нечего и говорить, что старая верная Христина не была позабыта. В своем роде она была так же счастлива, как и ее господа.
_____
А на маленькой улице усердно работали каменщики, плотники и столяры. Старый Эммерих улыбаясь, вел наблюдение над реставрацией и постройкой новой лестницы, которая, не взирая на уговоры Генриха, была опять деревянная. Ущерб, нанесенный ему, был так щедро и великодушно возмещен, что старый скопидом частенько с радостью потирал руки и снова охотно пустил бы в свой дом какого-нибудь проказливого жильца с подобными же идеями.
Спустя три года скрюченный старик принимал у себя, застенчиво пошаркивая и отвешивая низкие поклоны, прибывших в дорогом экипаже видных господ, которых он лично проводил по новой лестнице в маленькую квартирку — в ней жил теперь бедный переплетчик. Умер отец Клары, и она прибыла со своим супругом из далекого поместья, чтобы еще раз взглянуть на умиравшего и принять его благословение. Они стояли теперь рука об руку возле маленького окошка, снова смотрели на порыжевшую, когда-то красную, крышу, и снова видели мрачную стену, на которой играли солнечные лучи. Эта картина их былой нужды и вместе с тем нескончаемого счастья глубоко их растрогала. Мастер как раз переплетал для публичной библиотеки ту книгу, во втором издании, которая когда-то так бессовестно была похищена у попавшего в беду автора.
— Эта книга пользуется любовью, — сказал он за работой, — и выдержит еще много изданий.
— Наш друг Вандельмеер ждет нас, — сказал Генрих и, одарив ремесленника, сел со своей супругой в экипаж. Оба задумались над смыслом человеческой жизни, жизни, льющейся через край, с ее запросами и тайнами.
Перевод Н. Славятинского
ЖИЗНЬ ПОЭТА
— А, мои любезные завсегдатаи! — воскликнул шарообразный хозяин зычным голосом. — Добро пожаловать, дорогие, уважаемые господа, место уже приготовлено для вас.
Двое мужчин вошли в просторную залу, прохлада которой в разгар летней жары показалась им приятной. Стол стоял у большого окна, выступавшего на несколько футов наружу в виде фонаря; утренние лучи светили в круглые, оправленные в олово окна и ложились узорами на пол, устланный свежим зеленым тростником. Старший из посетителей был мужчина среднего роста, с красивыми карими глазами, тонко изогнутым носом и полными приятными губами. Младший был выше и стройнее, в глазах его было больше огня, движения и походка были быстры и порывисты.
— Этот незнакомец, который сидит всегда там, позади, больше не появлялся? — спросил последний надменным голосом.
— Нет еще, с тех пор, как вы в последний раз немного круто обошлись с ним, — ответил хозяин. — Вы, верно, напугали его, так как он, повидимому, тихий малый.
— Мне это было бы неприятно, — сказал героического вида молодой человек, — как за него, так и за вас. Я иногда охотно говорю с такими посредственными людьми, так как мы учимся и у этих робких душ. А я не должен быть пугалом для ваших гостей. Но кто же он, собственно, такой?
— На это я не могу вам ответить, — сказал хозяин, понижая голос и боязливо оглядываясь, как бы не вошел незаметно незнакомец, о котором шла речь, — так как он не дает себя расспрашивать. Я могу сообщить лишь, что уже лет шесть-семь, как встречаю его на улицах; и если я не ошибаюсь, то одно время он был писцом и помощником у адвоката, и возможно, что он и сейчас состоит в этом звании.
— Что, любопытствуешь, друг Христофор?[28] — сказал старший мужчина, тем временем уже покойно усевшийся. — Я рад, что твою мужскую, героическую силу все же немного смягчает и умеряет хоть одна женская добродетель.
— О Роберт![29] Вечно жаждущий Роберт! — воскликнул младший, подсаживаясь к нему. — Для тебя вино слишком медленно льется в кубок. Твоя душа всецело поглощена бутылкой, и новости, сообщаемые ею, кажутся тебе единственно важными. Но больше ничего нового не случилось? — обратился он снова к хозяину, собравшемуся было уже оставить комнату.
— Богатый эсквайр из Йоркшира прибыл вчера вечером, с лошадьми и людьми, — ответил хозяин, — и занял мои лучшие комнаты, там наверху. Впрочем, это благоразумный человек, довольный всем. Он говорит, что был уже четыре года тому назад здесь, в Лондоне, когда у нас было дело с непобедимой испанской Армадой; будто он даже жил тут, но я не могу его припомнить. Он патриот, каких мало, так как говорит о нашей королеве Елизавете не иначе, как с поклонами и прикладывая руку к сердцу.
— Это, вероятно, истый англичанин, — сказал Роберт, когда хозяин вышел. — Но пей же, Христофор, ты выглядишь сегодня не таким веселым, как обыкновенно.
— Так оно и есть, — сказал младший, задумчиво поднимая полный кубок, — Случается ли с тобой, что ты не можешь найти конца стихотворения, начатого с вдохновением?
— Нет, — отвечал Роберт, — потому что я совсем не могу писать, если стихи не даются мне легко, конец для меня всегда легче всего: я, некоторым образом, начинаю с него, так как он почти первое, что я должен себе уяснить, а затем все само собой стремится к этой цели.
— Я не то хотел сказать, — возразил горячий собеседник, — ты обладаешь способностью не понимать меня. Сочинять стихи, в такой дремоте наяву и, в конце концов, заканчивать их, пожалуй, это и я также смогу, если захочу прибегнуть к такому сонливому усердию. Но быть новым в конце, закончить великими мыслями, чувствами и потрясениями, не проявлявшимися еще до этого в самой трагедии и все же составляющими ее сущность, создать такую картину, которая после всех волнений переворачивает всю душу и словно разбивает сердце! Картина этого возвышенного страха стоит передо мной так живо, что я удивляюсь, как это мне до сих пор не удалось передать ее с могучей выразительностью.
— Да, да, — сказал Роберт, словно растроганный, — этот проклятый театр так плохо оценивает и вознаграждает наши труды, он истощает наши лучшие силы, и особенно тебя с твоей дьявольской трагедией, этим Фаустом[30], которого под видом работы подсунул тебе сам злой дух. С тех пор как ты во власти этого мучительного напряжения, ты уже ни разу не был таким веселым и задорным, как весной. Я еще доживу до того, что ты станешь бояться созданных тобой чертей и дашь себя увлечь уродливым порождениям собственной фантазии.
— О, если бы я был Робертом Грином! — воскликнул Христофор. — О ты, сокрушающийся грешник! В твоей неустойчивой душе вечный апрель. Она скована льдом пороков и тает в раскаяниях и покаяниях, как вешний снег на солнце. Ты сознаешь себя лишь в колебаниях, и знаешь, что живешь только потому, что каждое утро принимаешь наилучшие намерения и забываешь про них в обед за первым стаканом вина в вялом вдохновении. Твоя добродетель — дневная бабочка, которая не видит сияния вечерней зари. Если бы я увидел тебя когда-нибудь сильным и последовательным, то я, не задумываясь, поверил бы в чудеса.
Роберт искренно смеялся, говоря:
— Ты еще не дозрел до раскаяния и покаяния, свою закоснелость в грехе ты считаешь силой, а между тем, она-то как раз и есть величайшая слабость. Если бы твое сердце смягчилось как-нибудь и научилось сокрушаться, ты был бы поражен той силой и тем богатством, которыми наполнилось бы все твое существо. Но слабый человек считает скалу более крепкой, чем цветок на дереве, а между тем ее разрывают корни этого дерева, когда оно медленно и незаметно врастает в скалу. Но оставь твои насмешки, я умолкаю и своими словами не хочу лишать чорта его законной собственности.