Выходи, выходи! Дверь опять трясется. Какого хрена, чего ты боишься, выходи! Голос у него довольно спокойный. А я и не боюсь, мне ясно, что настал момент принять участие в празднестве. Постучи в дверь еще немного, это так приятно, быть защищенной. Сейчас, сейчас, со стоном произношу я угасающим голосом. Снова сую два пальца глубоко в горло, блюю, громко, рыгаю, громко, рычу как лев. Он уходит, я слышу, как он уходит, но не понимаю куда. В гостиную? Сигарета, помял, послюнил. Ждет меня. Добрый, добрый, предобрый Боже, если бы сейчас я была в фильме ужасов, наверняка уже что-нибудь бы произошло! Убийца вонзил бы мне в шею нож, или раздался бы вой полицейской сирены, ууууу, ууууу. Только в жизни ничего не происходит! Жизнь спокойно себе течет в промежутке между двумя приступами рвоты! Мать твою так! И растак! Трах, бум, трах! Да он дверь сломает!
А как он меня оттрахал после похорон отца! Мы приняли душ, сначала я, потом пошел он, на секс я не рассчитывала, по крайней мере пока его отец лежит в свежей могиле. Если бы моего отца опустили в темную могильную яму, думала я, вряд ли мне захотелось бы отметить это событие траханьем. Я лежала в кровати, было очень жарко, муж вошел, перевернул меня на живот, засунул в меня свой маленький хер, мы молчали, он трахал меня так, словно хер у него здоровенный. Когда он кончил, я перевернулась на спину, думая, что это финиш. Но нет. Поднимайся, сказал он. Я встала. Он схватил меня за шею и отвел в коридор, к зеркалу. В зеркале я увидела себя, голую, худую, никакую, и его, светловолосого гиганта с маленьким, как у купидона, хером между ног. Посмотри на себя, сказал он, сиськи у тебя висят, как баклажаны на ветке, как засохшие баклажаны! Я молчала. Это потому, что его отец лежит в могиле. Лежит там вместо того, чтобы сидеть на толстой ветке и подстерегать певчих птиц и кабанов. Если бы моего папу положили в холодную могилу, я бы его тоже притащила к зеркалу, приподняла бы большим и указательным пальцами его маленький хер и сказала: смотри, смотри на этот маленький кусочек жевательной резинки. Но мой отец не был трупом в костюме охотника, в темной могиле, трупом с такой крупной головой, что один господин принял ее за голову кабана. Вот такие мысли клубились у меня в голове. Я посмотрела на свои баклажаны, а потом сказала, что это результат кормления. Не перекладывай ответственность на ребенка, он был зол, это некрасиво, пора уже позаботиться о себе. Похлопал меня по шее, сама же будешь лучше себя чувствовать, а потом отпустил. Я пошла в ванную, смыть сперму, которая ползла у меня по ноге, в ванной меня рвало желчью и кока-колой, немалую часть своей жизни я провела блюя в ванной, а потом я… Бабах, бабах!
Господи Иисусе, он все-таки сломает дверь! О’кей, говорю я нормальным голосом. Выхожу, говорю я еще более нормальным голосом. Вытираю тело, укутываю его в толстый махровый халат. Рыгаю в последний раз, вытираю губы туалетной бумагой, зубы не чищу. Выхожу. Он в коридоре, глаза светлые. Зачем колотить в дверь, говорю я голосом умной, зрелой, взрослой женщины. Я довольна тем, что у меня воняет изо рта и на губах следы желчи и кофе. Я направляюсь в сторону кухни, он идет быстрее. Сворачиваю в гостиную. Разваливаюсь на диване, он в кресле. Сигарета, руки, размял, лизнул, огонь, закурил. На стеклянной поверхности столика его чашка — полная, моя — пустая. Молчу, смотрю в окно. Соседка вывешивает на балкон черное пальто, проветриться. Этой зимой у нее умер муж. Было много снега, ночь, приехала машина для перевозки трупов, она ждала машину у входа в дом, одна на белой улице, они вошли, потом вышли с носилками, на носилках труп в черном пластиковом мешке, она накрыла его красным одеялом. Мне было жалко эту женщину. Есть же люди, которые любят друг друга, есть люди, для которых смерть это потеря, думала я тогда, глядя в окно нашей гостиной, было около трех часов ночи, мне не спалось, мне всегда не спится. Через несколько дней я встретила ее в городе. Она хохотала посреди площади так, что были видны ее белые зубы, руками в черных перчатках держала бумажный пакет, доставала из него печенье и отправляла в ярко накрашенный рот. Ух! Увидев ее, я почувствовала, да, да, именно почувствовала сильный укол зависти! Когда же я буду ходить в трауре по широким площадям и смеяться как умалишенная?! Когда же я смогу накрыть красным одеялом черный пластиковый мешок?! Надо бы мне купить красное одеяло! У меня нет красного одеяла! Все мои одеяла грустного бежевого цвета! Интересно, это только одна я хочу накрыть своего мужа красным одеялом? А у этой веселой вдовы муж умер оттого, что она этого страстно желала или же он был тяжело болен? Сколько жен по всему миру хочет увидеть своих мужей в твердом агрегатном состоянии? Это деликатный вопрос. Я журналистка, но и я не решилась бы останавливать женщин на улице и спрашивать: можно вас на минутку, извините, пожалуйста, мы проводим один опрос, скажите, вы бы хотели, чтобы ваш муж отвердел навсегда, наш опрос анонимный, отвечайте, не бойтесь…
Я смотрю на влажную сигарету, на крупные кисти рук и кадык, вверх, вниз, вверх, вниз. Какой бы это был красивый труп! Красивый, именно красивый. Лежал бы в дубовом гробу, внутри белый шелк, чтобы он выглядел более здоровым и молодым, крупный, в темном костюме, цвет скорее всего антрацит, «канали». Я знаю, как это выглядит, у меня бабушка умерла. Сначала ждешь в коридоре, потом выходит служащая, которой передаешь одежду для покойника. За дверью, из которой вышла эта служащая, еще одна дверь, там ждет другая служащая. Она надевает на покойника одежду и потом его засовывают в гроб, наверное, все-таки какие-то мужчины. Итак, первой служащей я вручила бы большой пакет, там были бы новые туфли «бруномальи», без коробки. На огромном бумажном пакете надпись «Бруно Мальи». Еще там был бы костюм, нижнее белье, рубашка, носки и галстук. Носки, майка, трусы-боксеры «келвинкляйн», все это совершенно лишнее, неизвестно, наденет служащая на него все это или нет. На самом деле лучше бы она отнесла все домой, своему мужу. Кто будет контролировать, что у покойного мужа под костюмом? На это имеет право только вдова, вдова — это я, а мне совершенно безразлично, голый он под костюмом или его маленький хуй греют новые «СК». Но нет, нет, служащей, которая открывает дверь, да еще на глазах у других людей, которые ждут своей очереди, никак нельзя сказать: костюм и туфли используйте по назначению, остальное возьмите себе.
Я смотрю на него, мы сидим в гостиной. Он сидит, вытянув и скрестив ноги, ступни подрагивают. Туфли я бы ему купила на три размера меньше. Вместо сорок пятого сорок второй. Нет такой служащей морга, которая, получив пакет «бруномальи», через час позвонила бы вдове и сказала: простите, примите мои соболезнования, извините, что побеспокоила, но вашему покойному мужу туфли малы. Нет такой служащей морга! Сегодня в Хорватии люди мрут как мухи, последствие войны и стрессов, трупы приходиться одевать, как на конвейере. Работницы моргов понимают, что мы живем в трудные времена, что вдова была в шоке, а друг дома в Триесте ошибся размером. Откуда им знать, что я сама, лично, в Триесте, выбирала туфли для трупа своего мужа. Так не делается. Если бы так делалось, то очень многие покойные мужчины носили бы туфли на три размера меньше. Просто служащая морга сказала бы рабочим, которые кладут труп в гроб: парни, ничего не поделаешь, ломайте ему пальцы! Вот так!
Он опять закуривает сигарету, перед моими глазами на балконе фиолетовый цикламен в зеленом горшке. Церковь. Слышны колокола. Динь, дон, динь, дон, дон, динь, дон, печально звонят колокола. Я в церковь не хожу, даже не представляю себе, как выглядит церковь внутри, когда кто-то умер, да какая, собственно, разница? Муж затягивается сигаретой и не знает, что это по нему звонит колокол. Вот я в церкви. Крупными гроздьями свисают белые цветы. Нет, не так, это же не венчание. Белое — это символ невинности, а здесь речь идет о смерти. Темно-фиолетовые цветы огромными гроздьями свисают с высоких стен. Глициния спускается до самых деревянных скамеек… Нет, не то! Глициния — это дерево, нельзя же выкопать столетнюю глицинию для оформления одних похорон. А я выкопаю! Итак, глициния свисает, как ветки толстой, печальной, фиолетовой ивы. Грустная-прегрустная девушка в тонком белом платье, очень худая, играет на органе Бетховена. Я люблю Бетховена и Франца Блашковича. Нет, на похоронах нельзя играть «Mens sana» Блашковича, «mens sana in malvazia istriana». У Бетховена в какой-то его симфонии мне чудилась мелодия песенки «Зайчик и ручеек».