– Нет, кроме шуток, отец! Клянусь вам, у нее уже есть по меньшей мере один искренний почитатель, готовый служить ей на радость так преданно, как только способен грешный человек. Итак, я на время прощаюсь с тобой, прекрасная дева, – заключил он с жаром, – и да пошлет тебе небо сны столь же мирные, как мирны твои помыслы, когда ты не спишь. Я пойду охранять твой покой – и горе тому, кто посмеет его нарушить!
– Мой добрый и отважный Генри, чье горячее сердце и так вечно не в ладу с безрассудной рукой! Не ввязывайся больше этой ночью ни в какие споры. Прими, однако, мою искреннюю признательность и постарайся, чтобы мысли твои стали такими же мирными, какими кажутся тебе мои. Завтра мы встретимся, и ты уверишься в моей благодарности. Прощай!
– Прощай, владычица и свет моего сердца! – сказал оружейник.
Сойдя с лестницы, что вела в комнатку Кэтрин, он хотел уже выйти на улицу, когда Гловер подхватил его под руку:
– Я готов радоваться этой ночной драке, как никогда еще не радовался звону мечей, если, Гарри, она и впрямь образумила мою дочь и научила ее ценить тебя по заслугам. Слава святому Макгридеру![13] Я даже чувствую нежность к этим озорникам, и мне жаль злополучного влюбленного, которому уже никогда не придется носить на правой руке шеврон. Эх! Бедняга до могильной доски будет чувствовать свою утрату, особенно когда станет надевать перчатки… Да, впредь он будет платить нам за наше искусство половинную плату… Нет, оставь, нынче ни на шаг от этого дома! – продолжал он. – Ты не должен от нас уходить, никак не должен, сынок!
– Я не уйду. Но, с вашего разрешения, покараулю на улице. Нападение может повториться.
– Когда так, – сказал Саймон, – тебе способнее будет отогнать их, оставаясь в стенах дома. Такое ведение боя наиболее подобает нам, горожанам, – отбиваться из-за каменных стен. Этому мы хорошо научились, выполняя повинность по несению стражи. К тому же в эту ночь было довольно переполоха и шума, нам обеспечены мир и покой до утра. Ступай же за мной.
С этими словами он потащил охотно сдавшегося Генри в то самое помещение, где они ужинали и где старуха, которую, как и других, подняло на ноги ночное сражение, быстро развела огонь.
– А теперь, мой доблестный сын, – сказал Гловер, – чего бы ты хотел выпить за здоровье твоего отца?
Генри Смит дал усадить себя на дубовую скамью и сидел, не отводя глаз от огня, бросавшего красные отсветы на его мужественное лицо. Он вполголоса бормотал про себя:
– «Добрый Генри»… «отважный Генри»… Ах! Если бы она сказала «милый Генри»!
– Это что за напитки? – рассмеялся старый Гловер. – Таких в моем погребе нет. Но если херес, или рейнское, или гасконское подойдут для этого случая, скажи только слово, и запенятся чаши… Так-то!
– «Горячая признательность», – продолжал вполголоса оружейник. – Такого она мне раньше никогда не говорила: «горячая признательность»… Смысл этих слов не слишком ли растяжим?
– Он окажется, друг, растяжим, как шкурка козленка, – сказал Гловер, – если только ты положишься во всем на меня. Ответь же, чего ты хочешь выпить за завтраком?
– Чего вам самим угодно, отец, – небрежно сказал оружейник и снова принялся перебирать сказанные ему Кэтрин слова. – Она упомянула о моем горячем сердце, но упомянула и о моей безрассудной руке. Как же мне избавиться от своего пристрастия к драке? Конечно, проще всего отрубить себе правую руку и пригвоздить к церковным дверям, чтобы Кэтрин больше никогда меня ею не попрекала.
– Довольно и одной отрубленной руки за эту ночь, – сказал его друг и поставил на стол кувшин вина. – Что ты себя терзаешь, приятель? Она любила бы тебя вдвое горячей, когда б не видела, как ты перед ней благоговеешь. Но дело приняло теперь иной оборот. Не могу я жить под вечной угрозой, что проклятые головорезы, прихвостни придворной знати, разграбят мою лавку и разнесут мой дом, потому что мою дочь, изволите ли видеть, прозвали пертской красавицей! Нет, я ей покажу, что я ее отец и требую того повиновения, на какое дают мне право закон и Священное Писание. Я хочу видеть ее твоей женой, Генри, мое золотое сердце! Твоею женой, мой храбрец, и не далее как через несколько недель. Ну, ну! За твою веселую свадьбу, славный мой Смит!
Отец осушил большую чашу и наполнил ее вновь для своего названого сына, который медленно поднес ее ко рту, но, даже не пригубив, вдруг поставил на стол и покачал головой.
– Ну, ежели ты не принимаешь такую здравицу, не знаю, кому же ее принять, – сказал Саймон. – Что тебя смутило, неразумный мальчик? Тут счастливый случай, можно сказать, отдает мою дочь в твою власть, потому что весь город из конца в конец станет ее срамить, если она откажет тебе. Тут я, ее отец, не только согласен ударить по рукам и сладить ваш брак, но от души хочу видеть вас соединенными так крепко, как не сшила бы игла сафьян. И когда все на твоей стороне – и судьба, и отец, и все вокруг, – ты смотришь безумным, как влюбленный из баллады, который скорее бросится в Тэй, чем начнет ухаживать за девицей, между тем как посвататься к ней проще простого – только улучи счастливую минуту!
– Да, отец, счастливую минуту! А я спрашиваю, возможна ли она, та счастливая минута, когда Кэтрин глянет на землю и ее обитателей и склонит слух к такому грубому, невежественному, неотесанному человеку, как я? Не могу вам объяснить, почему это так, отец: я высоко держу голову, не уступая в том другим мужчинам, но перед святостью вашей дочери падаю духом и не могу не думать, что это было бы чуть ли не кощунством – как ограбление храма, – если бы я вдруг снискал ее любовь. Все ее помыслы направлены к небу – не на таких, как я, расточать их!
– Как хочешь, Генри, – ответил Гловер. – Я тебя не собираюсь окрутить, моя дочь – еще того меньше, а честное предложение – не повод для ссоры. Но если ты думаешь, что я поддамся ее глупым бредням о монастыре, так будь уверен, никогда я на такое дело не пойду! Церковь я люблю и чту, – сказал он, перекрестившись. – Я сполна выплачиваю ей что следует, без принуждения и в срок – и десятину и всяческие взносы на милостыню, на вино, на воск, выплачиваю исправно, говорю я, как каждый обыватель Перта, если он, как я, располагает средствами. Но я не могу отдать церкви мою единственную овечку, последнее, что осталось у меня на свете. Ее мать была мне дорога на земле – теперь она ангел в небесах. Одно и осталось мне на память об утраченной – моя Кэтрин, и если она пострижется в монахини, то не раньше, чем закроются навеки эти старые глаза… А ты, друг мой Гоу, прошу тебя, поступай так, как самому тебе кажется лучше. Будь спокоен, я ее в жены тебе не навязываю.
– Ну вот, опять! Слишком крепко бьете! – сказал Генри. – Этим у нас всегда кончается, отец: вы на меня в обиде, потому что я не решаюсь сделать то, что превратило бы меня в счастливейшего человека на земле, когда бы в моей власти было это сделать… Эх, отец, пусть самый острый кинжал, какой я выковал в жизни, пронзит сейчас мое сердце, если оно хотя бы крохотной своей частицей не принадлежит вашей дочери больше, чем мне самому. Но что поделаешь! Не могу я думать о ней хуже, чем она того заслуживает, или считать себя лучше, чем я есть, и то, что вам представляется легким и возможным, для меня так же трудно, как если бы требовалось сделать стальные латы из оческов льна. Но… за ваше здоровье, отец, – добавил он более веселым тоном, – и за мою прекрасную святую, за Валентину мою, как я надеюсь называть по праву весь этот год вашу дочь. И не буду больше вас задерживать – пора вам склонить голову на подушку да понежиться в перинах до рассвета, а там вы сами проведете меня в спальню вашей дочери: это будет мне оправданием, когда я войду непрошеный пожелать ей доброго утра – самой прекрасной среди всех, кого разбудит солнце в нашем городе и на много миль вокруг!
– Недурной совет, сынок! – сказал честный Гловер. – А сам ты как? Ляжешь рядом со мною или разделишь постель с Конахаром?