Дома я проводил вечера с парой соседей, нашедших свою нишу в мире, куря косяки. Эдвард, тощий, низкорослый физик, выпускник Калтеха, скуривал скуку и нравственный конфликт, связанный с его исследованиями в области вооружения, а Рамон, которого все звали Реем, мусорщик, курил, чтобы забыть те запахи, в которых он жил на работе. Я, двадцатисемилетний отставной козы барабанщик, сидел с ними и нервно пытался скрыть тайну, что я не отставной, а и вовсе никогда не бывший. Мы вместе смотрели повторы «Коломбо» или «Дел Рокфорда»[3], уверенные, что независимо от того, насколько внимательно мы смотрим на экран, сыщики-неумехи все равно поймают, кого надо.
Меж тем, пришла зима, а с ней – новый семестр и новый год. К тому времени я уже видал в коридоре вернувшегося после операции Фейнмана: он приходил к себе в кабинет и покидал его. И я понял: если кто и может мне помочь преодолеть творческую засуху, так это мой кумир Фейнман. Его тексты разбудили во мне интерес к физике, а теперь вот судьба привела меня к нему на факультет – буквально в нескольких дверях от него самого. Нужно было просто пройти пару шагов и постучать. К счастью, невзирая на всю мою наивность и самоедство, пороху – или хуцпы, как говорили мои родители, – мне хватало. Даже живые легенды – не недосягаемы. Вот так Фейнман, презиравший психологию еще сильнее философии, вскоре стал моим главным советчиком и в философии, и в научном сознании.
V
Когда я увидел его впервые, образ с легендой у меня не совпал. Фейнману было тогда шестьдесят три – лет на десять младше Марри, но выглядел он изможденным и состарившимся. Длинные седые волосы поредели, в походке не чувствовалось сил. В тогдашнем состоянии ума я, возможно, смотрелся в чем-то похоже, но хворь Фейнмана совсем не походила на мою. К тому времени все уже знали, что он смертельно болен. В последнем хирургическом марафоне ему четырнадцать часов удаляли развившуюся опухоль, оплетшую кишечник. То была уже вторая его онкологическая операция.
Я подошел к его кабинету, постучал и представился. Он был вежлив, пригласил меня войти. Прямого опыта отношений со смертью я тогда еще не имел. С трудом преодолел жалость, какую ощутил бы к калеке на улице. Сама мысль о разговоре с умирающим человеком представлялась неловкой. Но, как ни странно, на него самого это положение такого влияния не оказывало. Я тут же заметил, что в нем все еще есть энергия, в глазах – блеск. И пусть у него неизлечимый рак, дух его все еще метался по Вселенной.
Сердце у меня колотилось, но впечатление он произвел неизгладимое. У него не было отчуждающего налета гениальности, как у Марри, да и совсем никакого особенного величия в нем не чувствовалось. Столкнись мы на улице, и не знай я его в лицо по фотографиям – принял бы за таксиста-пенсионера из Бруклина. У меня сложилось впечатление, что в дни молодости он, должно быть, излучал определенную грубоватую сексуальность. Обменявшись со мной парой слов, он пробурчал: «До скорого», – и углубился в свою работу. Я ушел.
Через несколько дней я наткнулся на Фейнмана у лаборатории имени Лоритсена.
– Млодинов, да? – Мне польстила его память и обрадовало желание произносить мою фамилию не как-нибудь странно по-русски. Я спросил, куда он направляется.
– В кафетерий.
– В кафетерий или в «Атенеум»? – переспросил я. В отличие от изысканного «Атенеума», излюбленного Марри – и большинством профессуры, куда люди ходили в костюмах, а подавали студенты, – кафетерий в те времена был неприметной едальней с меню, какое, видимо, бывает в армейских столовках. Обычно его именовали более описательно – «Сальник». Фейнман зыркнул на меня. Очевидно, «Атенеум» – это не о нем. Он пригласил меня с собой в «Сальник».
В Калтеховском кафетерии в те дни гамбургеры готовили новаторски. Около десяти утра несколько десятков котлет слегка обжаривали, после чего оставляли у задней стенки гриля. При заказе бургера его доставали из заготовленной стопки и более-менее доводили до готовности. Как выяснилось, с такой кулинарной методикой кухня очень походила на микробиологическую лабораторию – если не считать того, что их гамбургер оказывался, вероятно, дешевле, чем стерильный лабораторный агар. Мы пришли ближе к двум, то есть к закрытию, и к тому времени полуготовые гамбургеры уже пролежали несколько часов. Все еще несведущий в неписанных правилах Калтеха, я заказал два: один с картошкой-фри, второй – с луковыми кольцами. Это мне на завтрак.
Мы сели. В кафетерии Фейнман обычно собирал вокруг себя толпу, но в этот поздний час там никого не было. Мы помолчали. Я попытался выдумать что-нибудь умное и растопить лед. В голове – пустота. Почти такое же чувство, какое навестило меня много лет спустя, когда мне в Каннах вручали премию за компьютерную игру. Там я оказался на сцене, в лучах прожекторов, перед тысячами людей. Я произнес несколько слов из заготовленных заранее, после чего собрался уйти. Но красотка-ведущая с французского телевидения своим вопросом застала меня врасплох. Я не смог придумать ответ – да что там: я имя свое вспомнить не мог. Словно всеобщее внимание напитало мне нервную систему и тем самым отменило любые умные мысли. Жаль, я не настолько хорош собой, чтобы обворожить всех улыбкой, помахать и сойти со сцены звездой. Вместо этого я продолжал смущенно мяться, пока она сама не ответила на свой вопрос.
С Фейнманом все обошлось легко. Он глянул на мой поднос. После чего перевел взгляд на меня и улыбнулся.
– Я, бывало, переедал, – сказал он. – Если блюдо мне нравилось, я ел, пока неуютно не становилось. Дурь какая. Больше так не делаю.
– Мне кажется, я многому у вас могу научиться, – ответил я и сразу понял, какая это дурацкая реплика.
– Ну, я не знаю, кому что хорошо, только мне самому.
Опять молчание. Я мысленно заметался. Я знал, что к нам того и гляди подсядут, и шанс получить его совет будет упущен. Хотелось спросить: «Как убедиться, что мне хватит мозгов на Калтех?»
Но вместо этого сказал:
– Попадалось что-нибудь интересное почитать?
Он пожал плечами.
– Я вот читаю о том, как происходят открытия, – продолжил я, стараясь поддержать разговор. Я был на середине «Акта созидания» Артура Кёстлера[4].
– Узнали что-нибудь? – спросил он. Заинтересовался. В этом был весь Фейнман – ему все интересно.
– У меня что-то не ладится исследование, вот я и подумал, вдруг поможет.
– Да, но узнали ли?
Он слегка раздражился – ему не ответили на вопрос. Я почувствовал, будто меня отшили. Пока не понял, узнал я что-нибудь или нет, а потому пересказал только что дочитанный абзац, постаравшись придать ему драматичности.
– Дело было в Берлине, в 1914 году. Вообразите холодное весеннее утро. Где-то на улице звонит церковный колокол. В своем кабинете в Берлинском университете Эйнштейн размышляет о своей незавершенной теории относительности. В лаборатории неподалеку в высокой стальной клетке юная самка шимпанзе по кличке Нуэва палкой сгребает в кучу банановую кожуру. Через несколько лет эту историю перескажут в знаменитой книге «Исследование интеллекта человекоподобных обезьян»[5]. Но сейчас Нуэва оглядывает комнату, и ей плевать на славу. Прост ее мир. Еда, питье, сон…
– Про секс не забудьте, – добавил Фейнман увлеченно. Я обнаружил, что Фейнман частенько находил способ привнести в разговор секс. Но тогда порадовался, что его интерес к моей истории пока не увял.
– Да, и секс, потребность в обществе. Но сейчас ей хочется есть – и банановой кожурой не обойтись. Пока Нуэва размышляет над этой незадачей, профессор по фамилии Кёлер изучает Нуэву. Он, как и она сама – и как Эйнштейн, – желает удовлетворить голод, и его заметкам суждено будет напитать многие книги и статьи. Кёлер предлагает Нуэве бананы, однако не делает ей одолжения разместить еду прямо в клетке. Напротив – он кладет их на пол снаружи, так, чтобы она не могла до них дотянуться.