Старый крестьянин замолчал так, как после еды отодвигают тарелку. История про масона была рассказана. Больше рассказывать было нечего. Он поднял стакан и сказал по-немецки:
– Prost! На здоровье!
И затем:
– На востоке они тоже это делали.
– Пили шнапс?
– Колдовали. Они выносили мадонну из дома, помещики, там, в Галиции, и ставили ее во дворе, когда приближалась буря. С мадонной это тоже получалось, сосед мне рассказывал, он оттуда, его русские переселили. Война. – И после небольшой паузы. – Война бывает, когда звезды блуждают. Вы об этом слышали?
– Да, вроде.
– Я один раз видел, в юности. Они движутся, кружат. Это значит, что народы будут блуждать. Здесь у нас всегда переселение народов. Первых восточных поляков переселили сюда еще во время войны, в железнодорожных вагонах, а не после нее. Многие теперь здесь живут, многие белорусы. Перед чеченской войной опять кто-то видел, как звезды блуждают, но это говорилось по радио, я не знаю этого человека. И еще одно. Все войны начинаются летом, когда зерно убрано и хлеб заготовлен. Наполеон пришел летом. Гитлер пришел летом. Мой прапрапрадед служил у Наполеона офицером, он был немец. Его звали Хельман. Только русские не такие. Они всегда начинали свое наступление зимой.
Тут пан Адам подкатил свою машину, мы все уселись в нее и отправились в монастырь Любин, потому что был праздник. По пути он показал мне местные усадьбы, и почти каждая из них имела какое-то отношение к еще одному Адаму – Адаму Мицкевичу. В этом замке польский герой некоторое время жил, в том он гостил, в следующем он познакомился с дамой. Что за времена, когда любовь, война, и поэзия поддерживали между собой столь нежные отношения! В небольшом замке Смелув польскому поэту устроили настоящий национальный музей. Горящими глазами его юные соратники взирали сверху вниз на скверно одетых посетителей, безучастно бредущих мимо. Как насмешка висела на стене «Ода к молодости» Мицкевича. «Без душ и без сердец – то сонмища скелетов…»17 Я остановился у небольшой картины, написанной маслом. Бонапарт, крестный отец поляков, летит на санях через русскую границу, вокруг тьма, позади него – заснеженные ели, в небе – черные вороны. Через Вислу, через Неман, через Березину – я стремился туда18.
Польский дзен
Мы пили зеленый чай с Любинским настоятелем. Он добавил в него несколько зерен коричневого риса. Настоятель был одет в черную футболку от Версаче, носил седоватую бородку, как у Версаче, комплекцией напоминал Джанни Версаче и звался так же – Ян. Он был мастером дзен, а Любин – бенедиктинским монастырем. Он показывал мне фотографии. Его учитель. Его ученики. Его братия. Его поездки. Его лучший друг, польский еврей буддийской веры, преподающий в Париже корейское направление дзен-до.
Когда я ему рассказал о своем намерении, он достал новые фотографии. Монах с бородкой, как у Версаче, на фоне Кремля, монах с бородкой, как у Версаче, на Красной площади. И несмотря на то, что он, разумеется, стоял выше всякого национального эгоизма, он все-таки оставался поляком и не смог удержаться, чтобы не указать своему немецкому гостю на одно обстоятельство, которое, по его словам, часто упускают из виду:
– Единственные, кому удалось надолго захватить Москву, были поляки в 1610 году – вы это знали? Наполеону удалось продержаться лишь несколько недель, а Гитлеру, как известно, не удалось вообще.
Он положил на стол еще одно фото. Человек с бородкой, как у Версаче, перед стеной русского монастыря в Загорске, что под Москвой. Он кивком пригласил меня всмотреться внимательнее и заметил с довольным видом:
– Вот, полюбуйтесь! После нашествия поляков стены Загорска сделали выше.
Ему доставило радость снабдить меня в дорогу самыми черными представлениями о русских. Его друзья, начал он невинно, ездили в Москву, чтобы обсудить свой бизнес с русскими партнерами, они сидели в гостиничном номере, все складывалось неплохо, но затем русским что-то не понравилось. Один из них неожиданно выхватил пистолет, снял с предохранителя и продырявил стол, за которым велись переговоры, – после этого его друзья свернули свой русский бизнес. Из нас двоих эта история забавляла одного настоятеля.
Затем он провел меня по монастырскому храму, двести семьдесят лет назад здесь появились вездесущие баварские художники и написали фрески с сюжетами из жизни всех четырех сторон света: индус с ламой, японец с зонтом, африканский лев, священная корова Шивы. Далее путь лежал мимо пятидесяти девяти ангелов, облаченных в прозрачных полиэтилен – собор как раз реставрировался, – а потом наверх по множеству лестниц. Полуприкрытые глаза ренессансной мадонны неотступно следили за мной. Куда ты бежишь, шептала она, всё ведь здесь, все четыре стороны света – только иллюзия.
Зал для медитаций любинских монахов выглядел, как многие другие залы для медитаций. Гладкий дощатый пол, подушечки пастельных оттенков, накидки, фото Далай-Ламы, толкующего перед монахами ордена заповеди святого Бенедикта. Спускаясь обратно, мы прошли мимо мемориальных табличек с именами погибших бенедиктинцев. 1941 год, Вильно. 1942 год, Дахау. И так далее. По необычной традиции настоятель каждый ноябрь посещал Освенцим, где он часами сидел между железнодорожных путей на ледяной земле. На платформе он воздвиг небольшой каменный алтарь и молился за души убитых и убийц. Он делал это с друзьями разных национальностей и религий.
Он снова показывал фотографии, на этот раз черно-белые. Небольшая, закутанная из-за мороза группа на рельсах Освенцима – все это напомнило мне акцию немецких противников захоронения ядерных отходов, и моя реакция была предсказуема. Я ничего не сказал, но подумал, что так нельзя. Это смешно и абсурдно. Затем я взглянул на сидящего рядом монаха в его рубашке от Версаче, с его неумелыми исканиями, и был вынужден задуматься о мерно гудящем механизме немецкой памяти, обладающем истинно немецким качеством, при котором звук от падения одного-единственного незакрученного винтика мог вызвать скандал; я смотрел на монаха, и мне пришло в голову, что один-единственный незакрученный винт имеет большую ценность, чем вся совершенная машина, и один-единственный ищущий более ценен, чем тысяча инженеров памяти. Затем я снова взглянул на его любительские фото и подумал, что то, что делает настоятель в ноябрьский холод в Освенциме, – это ненормально. Мусульманин трубит в еврейский шафар, раввин просит окружающих спеть колыбельную на родном языке, и ясно, что у стоящих там немцев в этот момент перехватывает дыхание. Лишь в самом конце одна немецкая монахиня тибетского вероисповедания все-таки запевает: «Guten Abend, gute Nacht, mit Rosen bedacht, mit Nelken bedeckt, schlupf unter die Deck, morgen früh, wenn Gott will, wirst du wieder geweckt. – Доброго вечера, доброй ночи, украшенный розами, укрытый гвоздиками, прячься под одеяло: завтра утром, если будет угодно Богу, ты снова проснешься19».
Как смешно. Как ненормально. Как смело. Ищущий всегда выставляет себя посмешищем в глазах всего света. Насмешки бюргеров над мистиками – то же самое, что хихиканье детей, когда взрослые ведут речь о сексе. Захватывает, но пугает.
Настоятель предложил мне немного пожить в монастыре, я поблагодарил и отказался. Вдруг он поднялся, было шесть часов вечера, братья уже пели. Перед тем как исчезнуть, он успел еще прокричать мне свое толкование слова «контемпляция», мистическое созерцание:
– Погрузиться в созерцание – значит, собственно, утонуть.
Любовь польской графини
Пан Адам cдержал слово. Воскресным вечером черный вольво припарковался у ворот парка в Обьезеже, двое высоких мужчин вышли из автомобиля. Младший из них – должно быть, Турно. Он был в темном костюме и с самого начала придал всему происходящему оттенок непринужденности, что свидетельствовало о его космополитизме. Старший этим теплым летним вечером был одет в светлые брюки и рубашку и выглядел настолько по-западному, что я спросил себя, в чем это проявлялось. Вероятно, в естественности аристократа, которому ближе легкая беседа, чем ожесточенный спор, и который предпочитает рассказать анекдот, чем настаивать на своей правоте. Одним словом, он был приятным человеком.