И вот все свое свободное время я сижу и думаю, что же такое скрывает герр Силверман, пытаюсь разгадать его тайну, мысленно воссоздавая самые различные способы самоубийства, словом, придумывая его прошлое.
Иногда я заставляю родителей колошматить его вешалками для одежды и морить голодом.
Иногда одноклассники сбивают его с ног и пинают ногами, а когда он начинает истекать кровью, дружно мочатся ему на голову.
Иногда он страдает от безответной любви и чуть ли не каждую ночь рыдает в подушку, спрятавшись в стенном шкафу.
Иногда он попадает в лапы психопата-садиста: тот применяет к нему пытку утоплением – по типу тюрьмы Гуантанамо, – а днем не дает ему пить и заставляет сидеть в залитой ярким мигающим светом, заполненной звуками симфоний Бетховена комнате, где на широком экране непрестанно демонстрируются всякие ужасы, точь-в-точь как в фильме «Заводной апельсин».
Сомневаюсь, обратил ли кто-нибудь еще в нашем классе внимание на то, что герр Силверман никогда не закатывает рукава; может, и обратил, но ничего не сказал. По крайней мере, в школьных коридорах я ничего такого не слышал.
Интересно, неужели я единственный, кто заметил, а если и так, то что сей факт говорит обо мне?
Делает ли это меня каким-то странным?
(Еще более странным, чем я уже есть?)
Или я просто наблюдательный?
Меня так и подмывало спросить герра Силвермана, почему он никогда не закатывает рукава, но по ряду причин я решил промолчать[5].
Иногда он поощряет меня побольше писать; иногда утверждает, будто я «одаренный», и при этом как-то очень искренне улыбается, а у меня уже вертится на кончике языка вопрос о том, почему он не закатывает рукава, но я так и не решаюсь спросить, что несколько странно, а попросту смехотворно, если учесть, как страстно я желаю задать вопрос, ответ на который может меня спасти.
Как будто ответ герра Силвермана – нечто святое, способное изменить всю мою жизнь или типа того, а потому я приберегаю его на закуску, словно эмоциональный антибиотик или спасательный плот на волнах депрессии.
Иногда я реально в это верю.
Но почему?
Быть может, у меня полный бардак в голове.
Или, возможно, я всего-навсего боюсь, что заблуждаюсь на его счет и невесть что сам себе напридумывал, а длинные рукава абсолютно ничего не скрывают, просто герру Силверману нравится так ходить.
Типа, вопрос моды.
И вообще, он гораздо больше меня похож на Линду[6].
Конец истории.
И еще я боюсь, что герр Силверман рассмеется мне в лицо, если я вдруг спрошу его о рукавах.
Что заставит меня почувствовать себя кретином из-за того, что все это время я гадал – и надеялся.
Что назовет меня придурком.
Что решит, будто я извращенец, раз так много думаю о подобных вещах.
Что на его лице появится гримаса отвращения, и тогда я пойму: к прежнему возврата нет и вообще у меня паранойя.
Думаю, это меня просто-напросто убьет.
Вышибет из меня дух.
Наверняка.
Таким образом, в конечном итоге я начинаю бояться, что моя неспособность задать вопрос – просто результат моей безграничной трусости.
И вот я сижу в одиночестве за кухонным столом и гадаю, вспомнит ли Линда о сегодняшней дате, в глубине души пребывая в твердой уверенности, что, естественно, нет, и наконец решаю для себя, что сейчас, пожалуй, лучше переключиться на другое и подумать о том, мог ли нацистский офицер, которому во время Второй мировой войны принадлежал мой «Вальтер P-38», даже на секунду представить себе, будто семьдесят с лишним лет спустя в далеком Нью-Джерси, за Атлантическим океаном, это личное оружие в конце концов станет объектом современного искусства, приведенным в полную боевую готовность для того, чтобы убить самого что ни на есть настоящего современного нациста из моей средней школы.
Интересно, как звали того немца, кому изначально принадлежал «вальтер»?
Был ли он одним из тех милых немцев, о которых рассказывает нам герр Силверман? Тех, которые не питали ненависти ни к евреям, ни к геям, ни к чернокожим, ни ко всем остальным и которым просто не повезло родиться в Германии в реально проклятые времена.
Был ли он хоть в чем-то похож на меня?
4
Мой фирменный знак – патлатые русые волосы до лопаток. Я отращивал их годами начиная с того момента, как правительство пришло за моим папой и ему пришлось слинять из страны[7].
И мои длинные патлы злят Линду до чертиков, особенно теперь, когда она стала заниматься современной модой. Она говорит, будто я похож на «гранж-рокового укурка»[8], и в те далекие времена, когда Линда еще обо мне заботилась, она заставила меня сдать тест на наркотики – пописать в баночку, – на который я положил с прибором[9].
Я не приготовил для Линды прощального подарка, и теперь меня мучает совесть, поэтому я обрезаю волосы кухонными ножницами – теми, что мы обычно режем еду. Я обрезаю их буквально до черепушки, устроив самую что ни на есть настоящую вакханалию рук, ладоней и серебристых лезвий.
Затем скатываю волосы в большой шар и заворачиваю в розовую бумагу.
И все время смеюсь.
Я вырезаю из розовой бумаги маленький квадратик и пишу на обороте:
Дорогая Далила!
Ну, вот и все.
Твое желание сбылось.
Мои поздравления!
С любовью, Самсон.
Складываю квадратик пополам и скотчем приклеиваю к подарку, который, прямо скажем, выглядит весьма странно, словно я пытался завернуть воздушный карман.
Затем я пришпандориваю подарок к холодильнику – смотрится очень даже весело.
Линда полезет за бутылочкой холодного рислинга, дабы успокоить нервы, разгулявшиеся после известия, что ее сын оборвал бренное существование Ашера Била, а заодно и Леонарда Пикока.
И сразу найдет плод моих трудов в розовой оберточной бумаге.
Прочитав записку, Линда удивится выбранной мной аллюзии с Самсоном и Далилой, потому что именно так назывался папашин провальный второй альбом, но когда откроет подарок, то сразу поймет, в чем прикол.
Я уже представляю себе, как она хватается за грудь, выдавливает слезы, строит из себя жертву и вообще устраивает целую трагедию.
Так что Жану Люку будет куда приложить свои наманикюренные французские руки. Словом, придется повертеться.
И никакого секса, хотя, может, и нет.
Может, без меня бедная Линда наконец избавится от психологического якоря, то есть от необходимости возвращаться в реальную жизнь и выполнять свои материнские обязанности, а их роман, наоборот, расцветет пышным цветом.
Может, теперь, когда меня нет, она улетит во Францию, совсем как сверкающий серебристый воздушный шарик, подаренный малышу на день рождения.
Она, возможно, даже похудеет на один размер, потому что без меня ей уже не придется «заедать стресс».
Может, Линда никогда больше не вернется в этот дом.
Может, они с Жаном Люком отправятся в столицу мировой моды, Город солнца, ах-ах-ах! – и будут жить долго и счастливо, и будут продолжать себе трахаться, словно кролики.
Она все продаст, и новые хозяева дома найдут в холодильнике мои волосы и удивятся, типа: Какого?..
И мои волосы в результате окажутся на помойке. Такие дела.
Срезанные.
Забытые.
Покойтесь с миром, волосы.
А может, они пожертвуют мои локоны в какое-нибудь место, где делают парики и помогают больным раком детишкам. Типа, возможно, мои волосы получат второе рождение на лысой голове маленькой невинной девчушки после химиотерапии.
Мне было бы приятно.
Реально приятно.