Наступило короткое затишье, и я почувствовал, что все смотрят на меня. Заплакать? Но тут мой взгляд уперся в Кара. Этот подлый проныра ко всем нам принюхивается и присматривается и пытается поставить себя так, будто Эниште-эфенди поручил ему разобрать это дело и докопаться до истины.
– Кто только мог совершить такую подлость? – вскричал старший из братьев. – Каким безжалостным мерзавцем надо быть, чтобы поднять руку на нашего брата, который за всю жизнь и мухи не обидел!
В ответ все заплакали, я тоже истово присоединился к рыданиям, а сам подумал: а действительно, водились ли у Зарифа враги? Если бы я не убил его, кто еще мог бы это сделать? Помню, например, одно время (кажется, мы тогда работали над «Хюнернаме»[72]) некоторые художники обвиняли его в том, что он пренебрегает приемами старых мастеров и, для того чтобы делать заставки быстрее и дешевле, использует плохие краски и портит ими края страниц, на которые у других уходит столько труда. Как звали тех, с кем он тогда поругался? Кстати, потом ходили слухи, что причина ссоры крылась в ином, что виной тут нежные чувства к смазливому подмастерью-переплетчику с нижнего этажа. Но это очень давняя история. Были такие, кого раздражало изящество Зарифа, его утонченность и какая-то женская обходительность. Те же люди недолюбливали его за то, что он рабски следовал старым приемам, скрупулезно придерживался правил сочетания цветов в рисунках и заставках, а еще любил в присутствии мастера Османа с умным видом, впрочем не выходя за рамки вежливости, указать на недостатки, якобы имеющиеся у других художников – в особенности у меня. Последняя склока, в которой он принимал участие, была связана с предметом, некогда очень чувствительным для мастера Османа, – с заказами, которые художники дворцовой мастерской тайно брали на стороне. В последние годы, когда султан охладел к мастерской, а главный казначей потерял всякое желание выделять ей деньги, все художники стали тайком захаживать в двухэтажные особняки невежественных выскочек-пашей, а самые даровитые – в дом к Эниште.
Меня нисколько не задело, что Эниште решил прекратить работу над своей – нашей – книгой под тем предлогом, что она приносит несчастье. Конечно же, он догадывается, что безмозглого Зарифа-эфенди укокошил кто-то из нас, украшающих книгу. Вот вы бы на его месте стали раз в две недели ночью приглашать в свой дом убийцу – рисования ради? Или сначала захотели бы выяснить, кто убил и кто из художников самый лучший? Нисколько не сомневаюсь, что Эниште очень скоро уразумеет, кто самый искусный из нас, кто лучше всех готовит краски, размечает страницы и рисует, и после этого захочет работать только со мной. И мысли не допускаю, что он, выжив из ума, посчитает меня не обладателем подлинного дара, а обычным убийцей.
Я краем глаза наблюдаю за этим остолопом Кара-эфенди, которого Эниште привел с собой. С кладбища они вышли вместе и с редеющей толпой участников похорон спустились к пристани Эйюп. Я пошел следом. Они сели в четырехвесельную лодку, а я, попозже, – в шестивесельную, вместе с молодыми подмастерьями, которые уже совершенно забыли о похоронах и перешучивались между собой. Когда напротив Фенеркапы наши лодки подошли вплотную друг к другу, я увидел, как Кара что-то увлеченно рассказывает Эниште, и вдруг подумал, до чего легко было бы снова убить человека. О Аллах, Ты всем дал эту невероятную силу, но вселил в нас ужас перед нею.
Но, победив единожды этот страх, человек становится другим. Раньше я боялся не только шайтана, но и мимолетного присутствия зла в моей душе. Теперь же я чувствую, что со злом легко ужиться, оно даже полезно художнику. Если не брать те несколько дней сразу после убийства, когда у меня дрожали руки, я стал лучше рисовать, смелее использую яркие краски, а самое главное – замечаю, что мое воображение окрепло и творит чудеса. Впрочем, много ли в Стамбуле найдется людей, способных оценить чудеса, созданные мною на бумаге?
Когда мы были напротив Джибали, в самой середине Золотого Рога, я со злобой посмотрел на Стамбул. Заснеженные купола мечетей ярко блестели под неожиданно выглянувшим из-за туч солнцем. Чем обширнее и красочнее город, тем больше в нем уголков, где можно спрятать вину и грех, чем населеннее он, тем больше в нем людей, среди которых может затеряться преступник. И если сравнивать города – в каком из них больше разумения, – то умнее окажется не тот, где больше всего библиотек, медресе, ученых, художников и каллиграфов, а тот, где за тысячи лет на погруженных во тьму улицах совершалось больше всего коварных преступлений. И в этом смысле Стамбул – умнейший город вселенной, не сомневаюсь.
На пристани Ункапаны Кара и Эниште сошли на берег, я – тоже. Они двинулись вверх по холму, я последовал за ними. За мечетью султана Мехмеда, у пепелища, они остановились, обменялись напоследок парой слов и разошлись. Эниште-эфенди, бредущий по улице в одиночестве, на какое-то мгновение показался мне совсем немощным стариком. Захотелось догнать его, открыть, что жалкий глупец, с похорон которого мы возвращаемся, хотел нас оклеветать, что я убил его, чтобы всех нас спасти… И еще мне захотелось спросить: правда ли то, что говорил Зариф-эфенди? Не используем ли мы во зло доверие султана? Не предаем ли наше ремесло, не оскорбляем ли веру? Закончен ли последний большой рисунок?
Я остановился посреди заснеженной улицы, которую дети и их отцы, разойдясь по домам, оставили на произвол джиннам, пери, разбойникам, ворам и мне. В конце ее, между голых ветвей гранатового дерева, проглядывала крыша красивого двухэтажного дома Эниште. Там, в этом доме, живет самая красивая женщина на свете. Но я не хочу лишиться рассудка.
19. Я – монета
Я – золотая османская монета двадцать второй пробы. На мне отчеканена благородная тугра нашего султана, повелителя вселенной. Меня нарисовал один из прославленных мастеров, служащих султану, художник Лейлек; нарисовал прямо здесь, в этой уютной и печальной кофейне, после похорон. Дело было в полночь, и он не смог покрыть меня позолотой, но тут вы и сами всё понимаете. Изображение мое перед вами, но сама я в кошельке у большого мастера, вашего собрата Лейлека. Вот он поднимается, достает меня из кошелька и показывает вам. Здравствуйте, здравствуйте, мастера-художники и все прочие посетители, мир вам! От моего сверкания у вас расширяются глаза, отблески свечей на моих золотых боках заставляют ваше сердце трепетать, и вы завидуете моему хозяину, мастеру Лейлеку. Что ж, вы правы, потому что я – единственная мера, которой можно измерить дар художника.
За последние три месяца мастер Лейлек заработал ровно сорок семь золотых монет, таких как я. Все мы лежим в этом кошельке, и, как видите, мастер Лейлек не скрывает, что мы у него есть. Он знает, что в Стамбуле нет художника, который зарабатывал бы больше. Я очень горжусь, что художники принимают меня как меру одаренности и почитания и что я могу положить конец любому бессмысленному спору. Раньше, до того, как вы привыкли пить кофе и в головах у вас прояснилось, бестолковые художники по вечерам принимались выяснять, кто из них мастеровитее, кто лучше умеет сочетать цвета, кто лучше рисует деревья или облака; спорами дело не ограничивалось, и почитай каждую ночь мастера сходились в драке и выбивали друг другу зубы. Теперь же мое разумное господство установило в мастерских полюбовное согласие и гармонию, не хуже чем в Герате старых времен.
Продолжая рассуждать разумно и последовательно, расскажу вам, что́ можно приобрести на одну золотую монету: ступню молодой красивой наложницы, то есть ее, наложницы, пятидесятую часть; хорошее цирюльничье зеркало в раме из грецкого ореха и кости; искусно расписанный сундук с изображением солнца, серебряной инкрустацией на девяносто акче и выдвижными ящичками; сто двадцать свежих хлебов; участок на три могилы на кладбище и носилки для покойника; серебряный амулет; одну десятую коня; ноги немолодой толстой наложницы; теленка; две отличные тарелки из Китая; охотничьего сокола с клеткой; десять кувшинов вина с винодельни грека Панайота; час райских наслаждений с юным Махмудом, красота которого славится на весь свет; и много чего другого – всего не сосчитаешь. Кстати, один золотой – это все, что зарабатывает за месяц тебризец Дервиш Мехмед, один из художников-персов, работающих в дворцовой мастерской, и очень многие ему подобные.