Я вижу здесь замечательные лица. И потрясающий день. И он ушел. Он ушел спокойно, достойно, исповедовавшись, будучи соборован, ушел в свой день ангела. И вот сегодня последний раз на его лице играют лучи солнца, но они играют, и душа его светла. Он может быть спокоен. Есть дети, есть товарищи, есть Россия, есть то, что им сделано.
Прощай, дорогой! Пусть тебе пухом земля будет. (X, 3)
(2004)
Все свои фильмы мосфильмовского периода, начиная со «Свой среди чужих», я снял в Первом творческом объединении, которым руководил Сергей Федорович Бондарчук.
Но его впечатлений, замечаний по поводу моих картин припомнить не могу. Вообще-то он меня не баловал лестными отзывами, хотя, конечно же, все мои режиссерские работы смотрел. Наверняка знаю, что относился он ко мне тепло, даже с любовью, но вот особо одобрительных слов я от него не слышал. Он в первые годы моей работы на «Мосфильме» в достаточной степени был закрыт для меня.
Наши более близкие, более серьезные отношения установились, когда подружились наши выросшие сыновья – его Федор и мой старший сын Степан. Нас объединили отцовские тревоги.
Так что мы стали общаться чаще, и со временем не только на темы воспитания наших юношей. Я говорил ему о каких-то своих задумках, и чем дальше во времени и пространстве, тем серьезнее относился он к нашим беседам, мне даже казалось, он оценивал их глубоко, с пониманием, а иногда даже с долей восхищения.
Бондарчук – художник по-настоящему страстный. И всеобъемлющий. Почему его волнует «Война и мир», или «Тихий Дон», или «Они сражались за Родину»?
Его волнует мощь! Как он ставит чеховскую «Степь»? Ведь и в этой, казалось бы, спокойной, лиричной повести он открывает гигантский, потрясающий масштаб: соединение маленькой жизни маленького мальчика с этим постоянно движущимся обозом в этой бескрайней степи.
Сергей Федорович нес в себе понятие чести, понятие святого, к чему нельзя прикасаться грязными руками, понятие серьезности отношения ко всему тому, к чему он, Бондарчук, прикасается. Любой русский художник, глубоко чувствующий то, что он делает, и то, что его мучает, – это часть русской идеи. Я не имею в виду: русский художник по крови. Исаак Левитан был евреем, а по чувствованию России в пейзажной живописи рядом с ним мало кого поставишь! Не кровь определяет русского художника, а реальное ощущение значения жизни в России, ощущение ее вкуса, ее запаха, видения этой жизни, ее осязания. Конечно же, Сергей Федорович во всех отношениях глубоко русский художник: по своему своенравию и по силе своей любви.
Причем это выражалось не в пафосных речах с трибун, эта любовь была его нутром, его энергией. С другой стороны, Сергей Федорович принадлежит к той плеяде русских художников, которым не чужд византизм, то есть сознание, что ради главного в своем произведении иногда можно и нужно поступиться неглавным. В тех условиях, в которых ему пришлось работать, иначе было невозможно. Для того чтобы спасти народную, солдатскую правду «Они сражались за Родину», он снял в финале картины, прямо скажу, плакатную сцену со знаменем. Про него злословили: партийный бонза; гнусно шипели: уж больно чересчур обласкан Советской властью. Но как замечательно написал мой отец: кого любят цари, того не любят псари.
Никогда Сергей Федорович не поступился своим существом, своей натурой. Я однажды присутствовал при его разговоре с одним большим начальником, это было впечатляюще. Не знаю, жаловался ли потом кому-то тот большой начальник, а может, предпочел промолчать, потому что Сергей Федорович, выражаясь современным языком, так на него наехал, что этот высокопоставленный самодовольный чиновник на моих глазах превратился в жалкого писаришку. Наверное, он почувствовал в Бондарчуке такую силищу, с которой лучше не связываться, отступиться, дать все, что просит, и забыть об этой встрече навсегда.
Все, что Сергей Федорович имел от Советской власти, он имел совершенно заслуженно!
Предположим, была бы в России монархия, а Бондарчук создавал бы то же самое, что создал, он был бы признан точно так же, потому что он настоящий, крупный русский художник! Потому-то и от советской империи он получил все. Причем его пример довольно редкий.
В Советском Союзе предпочитали вознаграждать тех мастеров, искусство которых было не связано с идеологией. Солистов балета и оперы, например, или дирижера, или пианиста. Рихтер есть Рихтер. Какая разница, состоит он в КПСС или нет, если его фортепьянному гению рукоплещет весь мир. А тут кино, искусство, призванное в том числе и отражать идеологию государства, и мы знаем среди кинематографистов народных артистов СССР и лауреатов, которые получали звания и награды, но совсем по другим критериям. Не за то, что они выдающиеся художники, а за то, что… «с Пал Васильичем вдвоем, что прикажут, то поем». А Бондарчук делал только то, что хотел, но делал так, что не признать его на государственном уровне было невозможно. А это раздражало. Поэтому, когда на Пятом съезде разрешили его топтать и сказали: к нам пришла демократия, и ничего вам за это не будет, то злобный лай понесся изо всех углов.
Что касается моего выступления на том Пятом съезде Союза кинематографистов СССР, то ведь у меня не было никакой специальной задачи защищать Бондарчука. Для меня само по себе было дикостью, когда бездарные, ничтожные неудачники, которые считают виновными в своих неудачах кого угодно, только не самих себя, наслаждаясь вседозволенностью и безнаказанностью, топтали мастеров старшего поколения, и в первую очередь Бондарчука. Я им сказал: «Ребята, вы можете его не любить, каждый из вас лично может не признавать его, но от того факта, что он вошел в историю мирового кино, никуда не деться, не говоря уже об истории родного кинематографа. Кого вы наказываете, не избирая делегатом Всесоюзного съезда кинематографистов Бондарчука?!»
Замечательная есть в русских церковных тропарях фраза: «Демонов немощные дерзости». Вот это и были демоны, вот тогда они и разгулялись. Они из кожи лезли, чтобы унизить Большого Художника, в надежде, что таким образом возвысятся, обретут вожделенную значительность. Глупцы. А я просто сказал, что думал, не ожидая никаких выгод от Сергея Федоровича или еще от кого-то, поступил так, потому что просто не мог поступить по-другому, не мог я быть вместе в этой своре.
Правда, меня поразило, что я оказался единственным, кто его защитил. Вот это для меня явилось тогда настоящим потрясением. А сейчас, когда меня пытаются уколоть, оболгать, я, может быть, острее, чем тогда, понимаю его чувства. Но опыт Сергея Федоровича мне очень многое дал: я видел, как сильно он переживал и даже иногда пытался отвечать, а с демонами разговаривать не надо, эта «немощная дерзость» пусть остается при них. Один очень хороший человек, игумен Агафон из Свято-Николо-Тихонова монастыря, мне сказал: «Никита Сергеевич, не отчаивайтесь и запомните: клевета ложится черным пятном на души клеветников, а вашу душу просветляет, поэтому радуйтесь клевете и знайте: она как очистительный ветер для души». Я это высказывание воспринял всерьез, и сейчас оно мне очень помогает выстоять и выдюжить.
Ниша Бондарчука невосполнима, незаменима. Он был настолько обособлен в своей самобытности, неповторимости; он был настолько всегда нужен, именно на том месте, которое занимал, что мне сейчас его очень не хватает.
Очень! Не хватает его мощи, его иронии. Бывало, он только входил на «Мосфильм», или в Госкино, или в Союз кинематографистов, снующие «мыши» сразу по углам разбегались, только коготки по паркету царапали. Те самые «мыши», которые потом, упиваясь разнузданной «свободой слова», посмели его шельмовать. Они и сейчас успокоиться не могут, да и не должны бы успокаиваться, потому что его отсутствие не освобождает их от страха перед его творениями, перед этой мощью как таковой.
Они боятся его до сих пор. Да только немощны они перед ним. Заметил я в тот горький день, 24 октября 1994 года, среди притихшего, плачущего людского моря и их перекошенные лица. Пришли на панихиду с тайной надеждой хоть постоять у стен, как они думали, поверженной крепости. Тяжко я переживал кончину Сергея Федоровича и, хоть глаза застилали слезы, разглядел их бегающие глазки, их лицемерную скорбь. «Маленькие, кусачие, злые, недовольные, напрасно вы думаете, что с уходом этой глыбы вам станет легче жить», – сказал я им тогда в своей траурной речи.