…Я, забыв роль секретаря, повернулась к Айседоре и, переводя его слова, добавила:
– О, Айседора, пожалуйста, отпустите его. Должно быть, так ужасно находиться в одной клетке с нами, тремя женщинами. Всем хочется иногда побыть в одиночестве.
Айседора повернула ко мне лицо, полное волнения:
– Я не пущу его одного. Вы не понимаете. Вы не знаете его. Он может сбежать. <…> И потом женщины…
– Ах, Айседора! Ему надоели женщины. Ему просто хочется побыть одному, просто побродить. И как он может убежать? У него нет денег, он в пижаме, он не знает итальянского.
Вместо ответа Айседора подошла к двери и встала у нее с видом человека, заявляющего: “Только через мой труп!”
Есенин наблюдал за нашими разглагольствованиями по-английски сердитыми, налитыми кровью глазами, губы его были плотно сжаты. Ему не нужен был перевод. После такого продолжительного напряженного состояния он неожиданно сел на стул и очень спокойно сказал:
– Скажите ей, что я не иду.
Айседора отошла от двери и вышла на балкон. Она плакала <… > Она громко всхлипывала, перед каждым вздохом бормоча что-то о своей любви. Есенин встал со стула и бросился лицом вниз на кровать. Он еще не надел носков и ботинок, и голые розовые пятки, торчащие из белых пижамных брюк, были очень круглыми и какими-то детскими. Айседора оттолкнула меня, встала на колени возле кровати и стала целовать эти круглые розовые пятки[1368].
Есенин на деспотизм любви отвечал деспотизмом ненависти, настоянной на мужицкой “темной крови”, – “лаял” [1369], материл Дункан почем зря, оскорблял и приватно, и публично, наконец, и лупил, если попадалась под пьяную руку. Н. Радван-Рыжинская, бывшая у супругов переводчицей во время их пребывания в Висбадене (лето 1922 года), вспоминает одну из таких ссор: “Они поссорились и заставляли меня переводить, крича мне с каждой стороны в ухо, что я должна сказать. По мере возможности я старалась все смягчать, но тут раздавались возгласы: “Нет, вы переводите точно””[1370].
Но чаще всего в своих ссорах “парадоксальная чета”[1371] могла обойтись без переводчика. Е. Лундберг становится свидетелем одной из таких, обычных для Есенина и Дункан, перепалок:
Разговор рвется.
– Мне скверно, – говорит Есенин.
Я сам вижу, что скверно.
Дункан мешает нам разговаривать. Я слышу невероятный на фоне парижских смокингов и украшенного цветами стола диалог. Он произносится вполголоса; парламентарии [на вечере у проф. Ключникова] его не слышат.
– Ты – сука, – говорит Есенин.
– А ты – собака, – отвечает Дункан.
Она ревнует – ко всякому и ко всякой. Она не отпускает его от себя ни на шаг. Есенин прогоняет ее – взглядом.
– Проклятая баба, – произносит он вполголоса.
Минуту спустя Дункан ласково отвлекает его от меня. Он уже беззлобен. Тих и кроток – да, печально кроток[1372].
По диалогу, переданному Лундбергом, хорошо видны те приемы, с помощью которых Айседора управляла своим буйным мужем. Она смело вызывала на себя огонь есенинского гнева и даже получала от этого особого рода удовольствие. Н. Крандиевская-Толстая убедилась в этом, когда ехала в берлинский Луна-парк в одном автомобиле с супругами:
Компания наша разделилась по машинам. Голова Айседоры лежала на плече у Есенина, пока шофер мчал нас по широкому Курфюрстендаму.
– Mais dis-moi souka, dis-moi ster-r-rwa… [Скажи мне, сука, скажи мне, стерва…] – лепетала Айседора, ребячась, протягивая губы для поцелуя.
– Любит, чтобы ругал ее по-русски, – не то объяснял, не то оправдывался Есенин, – нравится ей. И когда бью – нравится. Чудачка!
Сергей Есенин и Елизавета Стырская
Москва. 1921 – начало 1922
– А вы бьете? – спросила я.
– Она сама дерется, – засмеялся он уклончиво.
– Как вы объясняетесь, не зная языка?
– А вот так: моя – твоя, моя – твоя… – И он задвигал руками, как татарин на ярмарке. – Мы друг друга понимаем, правда, Сидора?[1373]
Главное, чего добивалась знаменитая лицедейка, – это любой ценой обратить на себя внимание молодого супруга. А уж затем, насладившись приступами того, что она называла: “Ruska lubov!”[1374], – его грубостью, а порой и пинками, – обессиливала гнев лаской: то сладострастно целовала пяточки, то как бы усыпляла в материнских объятиях.
Через некоторое время, в Америке и после, Айседора убедится, что такие упражнения – сначала будить в муже зверя, а затем укрощать его – опасны и не проходят безнаказанно. Ну а пока что, во время европейского турне, единственным верным средством “мужа Дункан” в борьбе с ее цирцеиной любовью оставалось бегство. Впоследствии больше всего Есенину нравилось рассказывать (или придумывать) истории именно о том, как он сбегал от Айседоры. “…Как вор, бежал от нее на океанском пароходе, – вдохновенно врал он Чернявскому, – ожидая погони, чувствуя, что не в силах более быть с нею больше (так! – О. Л., М. С.) под одной крышей”[1375].
Память Есенина путает воображаемое с реальным, желаемое с действительным – таково одно из следствий его фантастических в своей бессмысленности и беспорядочности отношений с Дункан.
“…Я <…> со всем барахлом в Бельгию ехал! – начинает он в беседе с Эрлихом один из своих рассказов, может быть, вымышленных. – А Изадора в это время в Берлине была. Вот это да!
– В Бельгию?
– Очень просто! В Бельгию! Довезли до границы и скинули!
– Как же ты вылез оттуда?
– Тоже довольно просто. Сел и стал думать. Час думал, другой, ну и
придумал. Пошел к начальнику станции, взял его за руку и говорю: – Изадора Дункан! – Потом ткнул себя пальцем в грудь и говорю: – Муа мари! – Потом показываю рукой на телеграф и опять говорю: – Изадора Дункан Берлин! – А потом опять на себя: – Мари! Есенин!…..Ну, а потом ткнул пальцем в пол и говорю: – Здесь!
– И понял?
– В момент понял! И телеграмму дал, и к себе отвел, и кофеем напоил! Ну а потом и Дункан приехала. На аэроплане.
Он некоторое время сидит молча, а затем весело хохочет.
– Что ты?
– Да так! Уж очень все это здорово было!”[1376]
Война между супругами шла с переменным успехом. Н. Крандиевская-Толстая рассказывает о берлинских маневрах (24 июня 1922 года):
Однажды ночью к нам ворвался Кусиков, попросил взаймы сто марок и сообщил, что Есенин сбежал от Айседоры.
– Окопались в пансиончике на Уландштрассе, – сказал он весело, – Айседора не найдет. Тишина, уют. Выпиваем, стихи пишем. Вы смотрите не выдавайте нас.
Но Айседора села в машину и объехала за три дня все пансионы Шарлотенбурга и Курфюрстендама. На четвертую ночь она ворвалась, как амазонка, с хлыстом в руке в тихий семейный пансион на Уландштрассе. Все спали. Только Есенин в пижаме, сидя за бутылкой пива в столовой, играл с Кусиковым в шашки. Вокруг них в темноте буфетов на кронштейнах, убранных кружевами, мирно сияли кофейники и сервизы, громоздились хрустали, вазочки и пивные кружки. Висели деревянные утки вниз головами. Солидно тикали часы. Тишина и уют, вместе с ароматом сигар и кофе, обволакивали это буржуазное немецкое гнездо, как надежная дымовая завеса, от бурь и непогод за окном. Но буря ворвалась и сюда в образе Айседоры. Увидя ее, Есенин молча попятился и скрылся в темном коридоре. Кусиков побежал будить хозяйку, а в столовой начался погром.