Тепло от колонки вдохновляло на лирику.
Через несколько дней после переселения в ванную Есенин прочел мне:
Молча ухает звездная звонница,
Что ни лист, то свеча заре.
Никого не впущу я в горницу,
В подтексте, впрочем, угадывается другое: на лирику вдохновляет не только тепло колонки, но и дружеское тепло, заветная теснота “ванной обетованной”[1173]. Недаром ведь Мариенгоф особо подчеркивает – “спали под одним одеялом”: общая ванная комната и постель – это символ единения и братства[1174].
Судя по “Роману без вранья”, стоило Мариенгофу взъерошить есенинские волосы, как у того уже рождались стихи:
Есенин лежал ко мне затылком.
Я стал мохрявить его волосы.
– Чего роешься?
– Эх, Вятка, плохо твое дело. На макушке плешинка в серебряный пятачок. – Что ты?..
И стал ловить серебряный пятачок двумя зеркалами, одно наводя на другое. <…>
Есенин отложил зеркала и потянулся к карандашу.
Сердцу, как и языку, приятна нежная горечь.
Прямо в кровати, с маху, почти набело (что случалось редко и было не в его тогдашних правилах) написал трогательное поэтическое стихотворение. Через час за завтраком он уже читал благоговейно внимавшим девицам:
По-осеннему кычет сова
Над раздольем дорожной рани.
Облетает моя голова,
Куст волос золотистый вянет[1175].
По словам Э. Германа, “с чувством дружбы он (Есенин. – О. Л., М. С.), должно быть, родился. Она стала для него культом.
Было тут кое-что и от литературной традиции: как Пушкин с Дельвигом… Было и невымышленное душевное расположение к себе подобным.
Неслучайно последние, за час до смерти набросанные стихи его обращены к другу. К другу, а не подруге”[1176].
Слева направо: Илья Шнейдер, Сарра Лебедева, Всеволод Иванов, Елизавета Александрова, Анатолий Мариенгоф, Анна Никритина, Ирма Дункан и Владимир Ясный
Фотография М. С. Наппельбаума, 1924-1927
Культ дружбы требовал демонстративного пренебрежения женщинами[1177]: двое неразлучных “были неумолимы и твердокаменны”, наложив табу не только на серьезные романы, но и на ночные приключения (“С кем хочешь там хороводься, а чтобы ночевать дома”, – говорил Есенин[1178]). Отношение друзей к противоположному полу иллюстрируется в “Романе без вранья” анекдотическим эпизодом:
Одна поэтесса просила Есенина помочь устроиться ей на службу. У нее были розовые щеки, круглые бедра и пышные плечи.
Есенин предложил поэтессе жалованье советской машинистки, с тем чтобы она приходила к нам в час ночи, раздевалась, ложилась под одеяло и, согрев постель ("пятнадцатиминутная работа!”), вылезала из нее, облекалась в свои одежды и уходила домой.
Дал слово, что во время всей церемонии будем сидеть к ней спинами и носами уткнувшись в рукописи.
Три дня, в точности соблюдая условия, мы ложились в теплую постель.
На четвертый день поэтесса ушла от нас, заявив, что не намерена дольше продолжать своей службы. Когда она говорила, голос ее прерывался, захлебывался от возмущения, а гнев расширил зрачки до такой степени, что глаза из небесно-голубых стали черными, как пуговицы на лаковых ботинках.
Мы недоумевали:
– В чем дело? Наши спины и наши носы свято блюли условия…
– Именно!.. Но я не нанималась греть простыни у святых…[1179]
Последнее слово употреблено в двойном смысле: комическая ситуация с обиженной поэтессой приводится с тем, чтобы оттенить святость дружеских уз.
А романы? В имажинистский период есенинские увлечения почти неощутимы. И Надежде Вольпин, и Галине Бениславской Есенин как бы “позволял себя целовать”[1180], сам же – испытывал не более чем симпатию, спокойную, ни к чему не обязывающую.
2
Первым табу нарушил Мариенгоф, чего Есенин до конца жизни так ему и не простил. Любовь Мариенгофа к актрисе Камерного театра А. Никритиной ударила по дружбе: в неразрывном “мы” появилась роковая трещина, первый признак будущего “раздвоения на я и он”[1181]. Вот как, по воспоминаниям Вольпин, Есенин отреагировал на ее злое суждение о Никритиной:
Сергей глядел на меня пытливо.
– Вы же еле обменялись с ней двумя словами. И так говорите… неужели просто по впечатлению?
А взгляд радостный и довольный. За его словами звучит: “Ну и молодчина”.
– Просто по впечатлению? – повторяет. Мне в похвалу.
Но не в радость мне была эта угаданная похвала. Я сквозь нее расслышала и крик одиночества, и боль нарастающей смертной тоски[1182].
Позже, в разговоре с А. Миклашевской, поэт жаловался, по своему обыкновению подтасовывая факты: “Анатолий все сделал, чтобы поссорить меня с Райх <…>. Уводил меня из дому, постоянно твердил, что поэт не должен быть женат: “Ты еще ватные наушники надень”. Развел меня с Райх, а сам женился и оставил меня одного…”[1183] Как Есенин ни сдерживал ревность и обиду, все же они подтачивали дружбу.
Сергей Есенин и Айседора Дункан. 1922 (?)
И вот – вскоре ему представился случай взять реванш…
Вспоминает Никритина:
Есенин со всей его душевной тонкостью почувствовал, что у нас с Мариенгофом возникает что-то настоящее.
Был вечер у Жоржа Якулова в студии. <…> Туда привезли и Дункан. На этот вечер Жорж пригласил и нас троих…
Поехали… И сразу же, с первого взгляда, Изадора влюбилась в Есенина… Весь вечер они не расставались, и… уехали оттуда мы уже вдвоем с Мариенгофом, а Есенин уехал с Дункан. Примерно месяца через два он совсем переехал на Пречистенку к Дункан, а я переехала на Богословский, вышла замуж за Мариенгофа и прожила с ним всю жизнь[1184].
Так друзья очутились у развилки: в дальнейшем Мариенгофу с Никритиной предстояла долгая жизнь в любви и согласии, а Есенину с Дункан – короткая сказка с плохим концом. В союзе с Мариенгофом Есенин чувствовал себя способным преодолеть любое препятствие, побить все поэтические рекорды, покорить публику и “съесть” конкурентов – дружба окрыляла его. Союз с Дункан погубит поэта, станет “каплей, переполнившей чашу” [1185].
Чтобы понять почему, остановимся на 3 октября 1921 года и приглядимся к подробностям их первой – сказочной – встречи.
Вот версия, изложенная в “Романе без вранья”:
Якулов устроил пирушку у себя в студии.