Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Так, первая имажинистская поэма Есенина “Кобыльи корабли” начинается с пугающей инверсии столь привычных для поэта природных образов: корабли, плывущие в страну грядущего, – это “рваные животы кобыл”, “черные паруса воронов”; лазурь становится хищной (“не просунет когтей лазурь”)[1046], небо – больным (“из пургового кашля-смрада”), заря – разрушительной (“это грабли зари по пущам”), сад – превращается в кладбище (“черепов златохвойный сад”); как в авангардной живописи, в стихотворении разворачивается композиция из органов, смещенных со своих мест или отделившихся от тела (“Веслами отрубленных рук / Вы гребетесь в страну грядущего”; “Скоро белое дерево сронит / Головы моей желтый лист”; “Посмотрите: у женщин третий / Вылупляется глаз из пупа”). Однако в последней части мерный ритм анапеста: “Буду петь, буду петь, буду петь” – сменяет диссонансы дольника, “крестьянские” метафоры стилистически сглаживаются и закругляются (“яблоко радости”, “сад зари”, “серпы стихов”, “солнце-куст”); лад восстанавливается.

“Не черным вороном, а касаткой степной глядит у этого озорника каждая песня…” – настаивал В. Львов-Рогачевский[1047]; не совсем так: во многих его песнях “касатка степная” борется с “черным вороном”. У Есенина-имажиниста искали и находили “искренний лиризм, пробивающийся сквозь словесные ухищрения, сквозь чехарду образов”[1048]. Но именно в этом и состояла цель хитрого есенинского приема: заставить читателя (слушателя) переживать конфликт “песенного лиризма” с “чехардой образов” и насладиться победой “песенного лиризма”. Так, в стихотворении “Мир таинственный, мир мой древний…” (1921) полногласный, песенный анапест (“Стынет поле в тоске волоокой…”) перебивается дольником: “…Телеграфными столбами давясь”, в результате чего действительно возникает впечатление прерывистой, задыхающейся речи (“строка “подавилась””[1049]). А стих “И расшатываться и пропадать” – убеждает читателя (слушателя) в своей искренности расшатанным размером. Но в конце стихотворения все равно торжествует песенная гармония – и тематически (обещание блоковского “того берега”, на котором “пропоют” “песню отмщенья за гибель”), и лексически (высокий слог: “отмщенья”, “гибель”, “пропоют”), и риторически (утешительная интонация уступки: “пускай – все же”), и формально (апофеоз “поющего” анапеста).

В отличие от Клюева и старших “скифов”, имажинисты не учили Есенина уму-разуму, а вдохновляли его. В его прежних стихотворениях деревня воспринималась как удачная стилизация; лирический герой, крестьянин, – как маска; религиозные мотивы – как красочные фигуры речи. И вот читатели привыкли сначала к пастушку с иноком, а затем к крестьянскому пророку, стали неощутимыми сначала деревенские идиллии, а затем деревенские утопии. Стратегически невыгодным для Есенина оказалось и расширение деревни до масштабов вселенной в его революционных поэмах (органичное для Клюева): в космическом пространстве ему угрожала опасность стать спутником Маяковского; и так уже есенинские гиперболы (“До Египта раскорячу ноги…”[1050]; “…Бросаю, в небо свесясь, / Из голенища нож”[1051]) выглядели цитатами из “Облака в штанах”.

Что было делать? Общение с имажинистами, совмещавшими ранний советский нигилизм и поздний декаданс[1052], навело Есенина на замечательную идею – перевести свои излюбленные темы в область “минус-отрица-тельных величин” (так А. Крученых определил есенинский тематизм[1053]). То есть: писать о деревне, которой нет или скоро не будет, о вере, которая потеряна, от имени крестьянина, ушедшего в город, блудного сына села, “последнего поэта деревни”.

Это позволило поэту высвободить в себе мощную стихию тоски. “Наивная, исконная и потому необычайно живучая стиховая эмоция, – писал Ю. Тынянов, – вот на что опирается Есенин. Все поэтическое дело Есенина – это непрерывное искание украшений для этой голой эмоции”[1054]. Но прав ли Тынянов, утверждая, что “голая эмоция” определяет всю поэтическую биографию поэта – от ранних стихов (““светлого инока” в клюевской скуфейке”) до имажинизма (“похабника и скандалиста”)?[1055]Нет: до 1919 года “украшения” заслоняли “исконную эмоцию”, стилизация подавляла ее, не давала ей свободного порыва; только имажинистский поворот к элегии, к плачу о том, чего или кого больше нет, открыл шлюзы для сильного эмоционального потока. В некотором смысле прав Крученых: не для Есенина, но для его стихов – “чем хуже, тем лучше”[1056].

Есенин “из тоски делал программу, из душевного смятения – литературную школу”[1057]. Ключом к этой программе, обновившей его стихи, его коренную связь с литературной традицией и фольклором, можно считать строки из стихотворения “Хулиган”:

Русь моя! Деревянная Русь!
Я один твой певец и глашатай.
Звериных стихов моих грусть
Я кормил резедой и мятой.

“Резеда и мята” символизируют здесь “самое драгоценное” в есенинском даре – способность схватить “образ родной природы, лесной, среднерусской, рязанской”, передать его “с ошеломляющей свежестью, как она далась ему в детстве”[1058]. Инстинктивное чувство родной природы, детская, бессознательная любовь к родине когда-то породили старую есенинскую тему: пасторальной нищеты, убогого рая (“деревянная Русь”, “резеда и мята”). Теперь же пришло время “выкормить” этими “корешками” зверя, которого Есенин всегда в себе знал, но до поры не будил, – зверя тоски.

Стихия тоски, в самых разнообразных ее оттенках и переливах, отныне наполняет есенинские стихотворения. Здесь и тихая, светлая грусть: “Не жалею, не зову, не плачу…” И жалость к себе: “Скоро мне без листвы холодеть, / Звоном звезд насыпая уши”. И смутная грусть, душевное томление: “Душа грустит о небесах, / Она не здешних нив жилица”. И веселый надрыв: “Я всего лишь уличный повеса, / Улыбающийся встречным лицам”. И звериная ярость, переходящая в манию преследования и как бы предсказывающая Высоцкого: “…Так охотники травят волка, / Зажимая в кольцо облав”. И бессмысленная скука, переходящая в бред: “В черной луже продрогший фонарь / Отражает безгубую голову”. И безнадежное отчаяние: “Я такой же, как вы, пропащий, / Мне теперь не уйти назад”. И то, что Крученых обозначил как “Todestrieb”[1059], влечение к смерти: “Скоро, скоро часы деревянные / Прохрипят мой двенадцатый час”. И наконец, черная меланхолия, выраженная в “тоскливо-висельной форме”[1060]: “…Чтоб не видеть в лицо роковое, / Чтоб подумать на миг об ином”.

Тоска – ключ к поэзии Есенина. Взять хотя бы “Пугачева”. В связи со знаменитой есенинской драмой возникает вопрос: почему она не встретила одобрения у большинства критиков? Потому что они отнеслись к этой драме как к недоделанному или “грубо, кое-как”[1061] сделанному тексту, где все – или “выпадение”, или “невязка”: вместо истории – очаровательно-нелепые[1062] анахронизмы, вместо действия – “топтание на ровном поле метафор”[1063], вместо народного языка и народных героев – “волапюк”[1064] и “Вампука”[1065].

вернуться

1046

Сходный образ, впрочем, встречался уже в “Инонии”: “Твое солнце когтистыми лапами / Прокогтялось в душу, как нож”.

вернуться

1047

Львов-Рогачевский В. Новейшая русская литература. С. 257.

вернуться

1048

Розанов И. Литературные репутации. С. 448.

вернуться

1049

Марков В. О свободе в поэзии… С. 198.

вернуться

1050

“Инония”.

вернуться

1051

“О Русь, взмахни крылами…”

вернуться

1052

О декадентстве имажинистов см.: Марков В. О свободе в поэзии… С. 49, 53.

вернуться

1053

Крученых А. Есенин: Москва кабацкая. М., 1926. С. 23.

вернуться

1054

Тынянов Ю. Поэтика… С. 170.

вернуться

1055

Там же. С. 170–171.

вернуться

1056

См.: Крученых А. Новый Есенин. М., 1926. С. 22.

вернуться

1057

Эренбург И. Люди, годы, жизнь: Книга первая и вторая. С. 580.

вернуться

1058

Пастернак Б. Собр. соч. Т. 4. С. 336.

вернуться

1059

См.: Крученых А. Хулиган Есенин. С. 11.

вернуться

1060

См.: Крученых А. Есенин: Москва кабацкая. С. 24.

вернуться

1061

См.: Адамович Г С того берега… С. 25.

вернуться

1062

“Не стану долго останавливаться <…> на очаровательных анахронизмах а la Шекспир (напр.: “Керосиновую лампу в час вечерний зажигает фонарщик из города Тамбова”. В 70-х-то годах XVIII столетия?)” (А. Лежнев; цит. по: Летопись… Т. 3. Кн. 1. С. 310); В. Лурье оценила эти слова Бурнова из VII сцены “Пугачева” как “полный исторический абсурд” (Есенин С. Полн. собр. соч.: В 7 т. Т. 3. С. 49о).

вернуться

1063

А. Лежнев; цит. по: Летопись… Т. 3. Кн. 1. С. 310.

вернуться

1064

“Его <“Пугачева”> герои изъясняются не современным русским языком, сухим, простым и точным, а цветистым и разукрашенным, типичным условно-поэтическим волапюком” (Адамович Г. С того берега… С. 24); “В “Пугачеве” <…> слишком часто “манера” превращается в “манерность”…” (из рецензии, опубликованной в пражском журнале “Воля России”, 1922, № 12; цит. по: Летопись… Т. 3. Кн. 1. С. 294); “К чему такая имажинизация речи Пугачева? Своей ненужной надуманностью она бьет в глаза, не дает возможности сосредоточиться на образе Пугачева” (Е. Шамшурин; цит. по: Летопись… Т. 3. Кн. 1. С. 280).

вернуться

1065

“Они (герои драмы. – О. Л., М. С.) марионетки…” (Я. Апушкин; цит. по: Летопись… Т. 3. Кн. 1. С. 276); “Посмотрите, как слащаво, как манерно, как жалко они обрисованы! Вот, например, диалог прямо из “Вампуки” <…> Его (Есенина. – О. Л., М. С.) идиллические пейзане (переодеты. – М. С., О. Л.) – мятежными бунтовщиками, и поэты из “Стойла Пегаса” загримированы а la cosaque russe…” (А. Лежнев; цит. по: Летопись… Т. 3. Кн. 1. С. 310–311). Уличать в героях драмы, и прежде всего в самом Пугачеве, имажинистов стало общим местом: “Есенинский герой – не просто Емельян Пугачев, каким его знает история, а имажинист Пугачев, и если бы автор снабдил свою поэму, вернее, лиро-драму, ремарками, то под героем значилось бы: “Пугачев – мечтательный молодой человек в цилиндре, красные бриджи, смокинг”” (Б. Анибал; цит. по: Есенин С. Полн. собр. соч.: В 7 т. Т. 3. С. 488); “Пугачев приближен к нашей эпохе; он говорит и думает как имажинист, он очень похож на поэта. <… > Он – в цилиндре, в смокинге, в перчатках и не скрывается в дремучих заповедных лесах, а ходит по асфальту городских улиц” (Воронский А. Искусство видеть мир. С. і75); “Емелька Пугачев, его враги и сподвижники – все сплошь имажинисты” (Троцкий Л. Памяти Сергея Есенина // Правда. 1926. 19 января. С. 3); “В разбойных героев XVIII века вложены чувства, мысли. Слова “имажиниста” нашего времени, который сам о себе говорит: “Такой разбойный я…”” (Иванов-Разумник; цит. по: Шубникова-Гусева Н. И. Поэмы Есенина… С. 156).

72
{"b":"229593","o":1}