“Она являет редкие противуположности в строениях и нравах жителей. Здесь роскошь и нищета, изобилие и крайняя бедность, набожность и неверие, постоянство дедовских времен и ветреность неимоверная, как враждебные стихии, в вечном несогласии, и составляют сие чудное, безобразное, исполинское целое, которое мы знаем под общим именем: Москва"[61].
Сергей Есенин с отцом и дядей Иваном Никитичем Фотография Г. А. Чижова. Москва. 13 июля 1913
Красотой “странного”, “исполинского” города Есенину доводилось любоваться и раньше, когда в июне 1911 года он приезжал к отцу на каникулы. Теперь ему предстояло ощутить себя полноценным москвичом.
Александр Никитич Есенин – отец поэта 1910-е
Прибыв в Москву между 11 и 15 июля 1912 года, поэт первоначально поселился у отца и поступил на работу конторщиком в мясную лавку купца Крылова. Александр Никитич служил в этой лавке приказчиком. Однако вскоре Сергей покинул отца и устроился работать в контору книгоиздательства “Культура”. Отношения между отцом и сыном установились неровные, как это будет в жизни Есенина почти всегда и со всеми. То они конфликтовали так, что дело дошло до “великой распри”, по выражению Есенина из письма к спас-клепиковскому другу Грише Панфилову от 16 июня 1913 года[62], то сосуществовали вполне мирно, чаевничали и выручали один другого деньгами. Согласно воспоминаниям Н. Сардановского, первый литературный гонорар сын “целиком истратил на подарок своему отцу”[63].
Времени, чтобы адаптироваться в Москве, Есенину понадобилось совсем немного. В августе 1912 года Сергей еще слегка растерянно признавался Панфилову: “Я тоже не читаю, не пишу пока, но думаю”[64]. Однако уже меньше чем через месяц он делился с другом замыслом новой стихотворной драмы: “Хочу писать “Пророка”, в котором буду клеймить позором слепую, увязшую в пороках толпу”[65].
Стремление юного поэта непременно встать в позу пророка показывает, что “надсоновщина” по-прежнему казалась Есенину эстетически привлекательной. В письме к Панфилову, отправленном в феврале или марте 1913 года, стесненный в средствах Есенин все же радостно сообщает другу о своем свежем приобретении: “Я купил Надсона за 2 р. 25 к., как у Хитрова, только краска коричневая”[66]. А написанное примерно тогда же есенинское стихотворение “У могилы” представляет собой очередную вариацию на надсоновские темы, и даже его заглавие скорее всего восходит к заглавию стихотворения Надсона “Над свежей могилой” (1879). Симптоматично, что спустя многие годы, рассказывая И. Розанову о своем стремлении к поэтической самостоятельности, Есенин, по всей вероятности непроизвольно, воспользовался знаменитой формулой Надсона – “муки слова”: “С детства, – сообщал Есенин, – болел я “мукой слова”. Хотелось высказать свое и по-своему”[67].
2
В ноябре 1912 года Есенин писал Панфилову: “Гриша, в настоящее время я читаю Евангелие и нахожу очень много для меня нового… Христос для меня совершенство. Но я не так верую в него, как другие. Те веруют из страха: что будет после смерти. А я чисто и свято, как в человека, одаренного светлым умом и благородною душою, как в образец в последовании любви к ближнему”[68].
Эти не слишком оригинальные, подсказанные все той же “надсоновщиной” горделивые рассуждения представляют собой тем не менее первое дошедшее до нас свидетельство Есенина о своих религиозных переживаниях, сомнениях и раздумьях. Чувствуется в процитированном фрагменте и воздействие примитивно понятого учения позднего Льва Толстого, которым, судя по письму Есенина к Марии Бальзамовой от 9 февраля 1913 года, он на короткое время увлекся. В этом есенинском письме мимоходом упоминается его мимолетный приятель Исай Павлов, “по убеждениям сходный с нами (с Панфиловым и мною), последователь и ярый поклонник Толстого”[69].
Спас-Клепиковская второклассная учительская школа в 1910-1920-е годы
Рисунок А. Е. Хитрова (с дарственной надписью Ю. Л. Прокушеву). 1960-е
Об отношении к религии в позднейших автобиографиях Есенина, как правило, сообщаются весьма противоречивые сведения, зависящие от того, кем он хочет предстать перед читателем в данную минуту: закоренелым безбожником и смутьяном или же благостным тихоней, напитавшимся верой от самой Земли и от своих патриархальных родственников. В первом случае Есенин отрезает: “В бога верил мало. В церковь ходить не любил”[70]. Или разыгрывает простодушного собеседника: “С боженькой я давно не в ладах. Дед считал меня безбожником, крестился, когда меня видел. Как-то из озорства я отрезал кусочек деревянной иконы, чтобы разжечь самовар, – какой скандал был! Вся семья меня чуть не прокляла”[71].
Во втором случае приводятся сомнительные сведения о дедушке-старообрядце и о детских странствиях с бабушкой по всем русским монастырям. “Есенин недаром вырос в раскольничьей семье, недаром с детства копировал образа новгородского письма (! – О. Л., М. С.), недаром слушал от своего деда-раскольника библейские легенды и каноны святых отцов, – со слов самого поэта делился с читателями в 1918 году доверчивый В. Львов-Рогачевский. – <…> Он учился в большом торговом селе Спас, где был древний храм Спаса, и ему казалось, что там, около родного Спаса, и родился маленький Исус”[72].
Скорее всего, в молодом Есенине, как и во многих подростках его возраста и темперамента, органично уживались тяга к вере и восхищение красотой церковной службы со скукой от долгой протяженности этой службы и с мальчишеским озорством. Е. Хитров, есенинский учитель, пишет, что “церковные службы и пение” будущий поэт “любил, хотя сам пел плохо” [73]. А. Чернов, есенинский соученик, вспоминал: “Нам вменялось в обязанность читать шестипсалмие в церкви во время всенощной по очереди. Сергей Есенин обычно сам не читал, а нанимал за две копейки своего товарища Тиранова”[74]. И. Розанову в 1920-х годах поэт рассказывал, сознательно или по привычке пережимая то в ту, то в другую сторону: “В детстве были у меня очень резкие переходы: то полоса молитвенная, то необычайного озорства, вплоть до желания кощунствовать и богохульничать”[75].
Возвращаясь к московскому периоду жизни Есенина, процитируем еще одно его письмо к Панфилову, относящееся к марту-апрелю 1913 года: “Гений для меня – человек слова и дела, как Христос. Все остальные, кроме Будды, представляют не что иное, как блудники, попавшие в пучину разврата. Разумеется, я имею симпатию к таковым людям, как, например, Белинский, Надсон, Гаршин и Златовратский и др. Но как Пушкин, Лермонтов, Кольцов, Некрасов – я не признаю. Тебе, конечно, известны цинизм А. П<ушкина>, грубость и невежество М. Л<ермонтова>, ложь и хитрость А. К<ольцова>, лицемерие, азарт и карты и притеснение дворовых Н. Н<екрасова>, Гоголь – это настоящий апостол невежества, как и назвал его Б<елинский> в своем знаменитом письме <…> Когда-то ты мне писал о Бодлере и Кропоткине, этих подлецах, о которых мы с тобой поговорим после”[76].