Однако тексты многих из перечисленных стихотворений удивительным образом впервые всплыли лишь в 1925 году, когда поэт надиктовал их жене Софье Андреевне Толстой и датировал 1910 годом. Лишь малая часть этих стихотворений публиковалась прежде, но все же не ранее 1914-го.
Вряд ли будет слишком смелым предположение, что подавляющее число “ранних” шедевров, умело стилизованных под собственное творчество середины 1910-х, было написано Есениным в 1925 году[41].
Чтобы убедиться в обоснованности этой версии, достаточно просто сопоставить те есенинские стихотворения, о которых только что шла речь, с другими его виршами, которые были написаны в следующем, 1911 году. Подлинность их датировки не вызывает сомнений, поскольку до нас дошли автографы соответствующего периода. Темы, мотивы, а главное, поэтический уровень есенинских опусов 1911 года разительно отличают их от стихов Есенина якобы 1910 года.
Вот надрывное есенинское стихотворение 1911–1912 годов “К покойнику”:
Уж крышку туго закрывают,
Чтоб ты не мог навеки встать,
Землей холодной зарывают,
Где лишь бесчувственные спят.
Ты будешь нем на зов наш зычный,
Когда сюда к тебе придем.
И вместе с тем рукой привычной
Тебе венков мы накладем.
Венки те красотою будут,
Могила будет в них сиять.
Друзья тебя не позабудут
И часто будут вспоминать.
Покойся с миром, друг наш милый,
И ожидай ты нас к себе.
Мы перетерпим горе с силой,
Быть может, скоро и придем к тебе.
Вот есенинские стихи 1911–1912 годов о Спас-Клепиковской учительской школе:
Душно мне в этих холодных стенах,
Сырость и мрак без просвета.
Плесенью пахнет в печальных углах —
Вот она, доля поэта.
Видно, навек осужден я влачить
Эти судьбы приговоры,
Горькие слезы безропотно лить,
Ими томить свои взоры.
Нет, уже лучше тогда поскорей
Пусть я иду до могилы,
Только там я могу, и лишь в ней,
Залечить все разбитые силы.
Только и там я могу отдохнуть,
Позабыть эти тяжкие муки,
Только лишь там не волнуется грудь
И не слы́шны печальные звуки.
А это две финальные строфы стихотворения 1911–1912 годов о столь выразительно воспетой впоследствии русской зиме:
Вот появилися узоры
На стеклах дивной красоты.
Все устремили свои взоры,
Глядя на это. С высоты
Снег падает, мелькает, вьется,
Ложится белой пеленой.
Вот солнце в облаках мигает,
И иней на снегу сверкает.
В этих строках легко отыскать следы недавнего прочтения и, может быть, школьного заучивания наизусть хрестоматийного отрывка из “Евгения Онегина”: “Брега с недвижною рекою / Сровняла пухлой пеленою”.
“В то время я сам преуспевал в изучении “теории словесности” и поэтому охотно объяснил Сергею сущность рифмования и построения всяческих дактилей и амфибрахиев, – вспоминал отрочество Есенина Н. Сардановский. – Удивительно трогательно было наблюдать, с каким захватывающим вниманием воспринимал он всю эту премудрость”[42]. Обратив особое внимание на то, что Есенин заинтересовался вопросами стихотворческой техники гораздо раньше многих своих столичных сверстников-поэтов, отметим, что в есенинских стихах 1911 года, в отличие от его стихов, датированных 1910 годом, “премудрость” “теории словесности” еще не была усвоена. Некоторые строки этих стихотворений звучат пародийно, по-лебядкински[43].
Сергей Есенин среди учеников Спас-Клепиковской второклассной учительской школы. 1911 (?)
Куда интереснее и важнее для нас убедиться в том, что львиная доля ранних стихов Есенина (1911 года) совершенно не затронута влиянием фольклорных текстов, всех этих бабушкиных сказок и нянюшкиных песен[44]. Вполне очевидно, что начинающий поэт ориентировался на абсолютно иную традицию: он не слишком удачно, но усердно учился у выспренних гражданских лириков предшествующей эпохи, прежде всего у Семена Надсона. Именно у этого “вдохновенного истукана учащейся молодежи” (по язвительной формуле Осипа Мандельштама[45]) Есенин заимствовал унылый пафос вкупе с обширным, хотя и несколько однообразным арсеналом кладбищенских образов. Он пытался прикрыть бутафорскими гробовыми крышками, венками и “судьбы приговорами” свою природную “жизнерадостность, веселость и даже какую-то излишнюю смешливость и легкомыслие”[46]. Остается только подивиться проницательности Георгия Адамовича, который, не зная “надсоновских” стихотворений Есенина 1911–1912 годов, писал в конце 1920-х: “Особой пропасти между Надсоном и Есениным нет, есть даже близость <…> Легко представить себе Есенина, сероглазого рязанского паренька, попадающего в восьмидесятых годах в Петербург и сразу увлекающегося “гражданскими идеалами””[47].
Выстраивая собственную биографию в беседе с И. Розановым, Есенин многозначительно выделил из своего детского круга чтения величайший текст, ориентированный на фольклорную образность: ““Знаете ли, какое произведение произвело на меня необычайное впечатление? – “Слово о полку Игореве”. Я познакомился с ним очень рано и был совершенно ошеломлен им, ходил как помешанный. Какая образность! Вот отсюда, может быть, начало моего имажинизма””[48]. Но в мемуарах Н. Сардановского называются совсем иные ориентиры: тут мимоходом упоминается, что есенинский дедушка Федор Андреевич Титов “выписывал журнал “Нива””[49].
Щедро предоставлявшая свои страницы эпигонам Надсона, “Нива” в поэтическом сознании юноши Есенина безоговорочно перевешивала “Слово о полку Игореве”[50]. Пройдет еще год, и в мае 1912-го Сергей пошлет свою подборку в Москву, на конкурс лирических стихотворений имени С. Я. Надсона, объявленный Обществом деятелей периодической печати. А первую, на его счастье так и не вышедшую, книгу стихов захочет назвать вполне в надсоновском духе: “Больные думы”.