Мы почти поголовно болели им в отрочестве – и “Москва кабацкая” ходила по рукам наравне с Мопассаном. Потом мы выросли, и жизнь развела нас по сословиям, кругам и компаниям. И если дорога сводила в одном купе шофера, интеллигента, секретаря заводской парторганизации и какую-то тетку из Бобруйска, оказывалось, что им не о чем говорить друг с другом, они друг другу хуже иностранцев… Но прикончив вторую бутылку водки, купе затягивало “Отговорила роща золотая…” (а проводница подпевала), и время песнопения становилось временем взаимопонимания.
Хорошо сближает и Высоцкий. Но нужна гитара, молодая компания, мужественный артистичный солист. А Есенин – во всех ситуациях свой.
Мыслимое ли дело трясти случайного попутчика за грудки за Федю Тютчева или Володю Маяковского? Никому и в голову не придет ни звать их так, ни препираться из-за них. А вот за Серегу Есенина можно и схлопотать [1821]. Он и сам тыкал Пушкину и Америке и впустил всех нас в свою частную жизнь, где дед с портками, мать-старушка в шушуне, женщина “сорока с лишним лет”, и другая женщина, и ещё другая… Он сделал всех нас благодарными зрителями и чуть ли не соучастниками сериала, которому не видно конца, потому что каждое очередное поколение с удовольствием узнаёт себя в трюмо есенинской поэзии.
Ведь как мы живем? Вчерашний день мы еще с трудом вспомним, а уже позавчерашний – никогда. На похоронах близкого человека воспарим на мгновение над бытом, чтобы резюмировать: “Все там будем” – но есть уже чеканная формулировка, есть:
В этой жизни умирать не ново,
Но и жить, конечно, не новей…
А что может быть острее чувства собственного старения. И на этот случай у Есенина есть краткое и красивое высказывание:
Не жалею, не зову, не плачу —
Все пройдёт, как с белых яблонь дым…
Мы ссоримся с любимой женщиной – Есенин и здесь уместен:
Взволнованно ходили вы по комнате
И что-то резкое в лицо бросали мне…
Корабли плывут в Константинополь,
Поезда уходят на Москву…
Теперь возвращаемся:
Прощай, Баку, тебя я не увижу…
Рутинный быт и нервотрепку Сергей Есенин возвел в степень жизни и чувств, он обвел эту тусклую прозу щемящим пятистопным размером – и она засверкала, как настенный календарь. Цветов немного, но все яркие. Спасибо ему за это!
Есенин назвал себя “последним поэтом деревни”, а признание обрел у всех, почитай, сословий. Потому что во все времена и на всех широтах новое теснит обжитое старое. И видеть это больно. Я человек городской, но с есенинской обреченной неприязнью смотрю на компьютер.
Он был мастером разлуки, расставания. А ведь жизнь в большой мере и есть растянувшееся на годы и десятилетия прощание понемногу и постепенно со всем и всеми, а после и с нею самой, с жизнью: “До свиданья, друг мой, до свиданья!”
Редкий смешной гордец дерзнет соразмерять себя с лирическим героем Лермонтова или Блока, Баратынского или Ходасевича, а вот с героем Есенина – сколько угодно. Сочувствие усиливается и тихим омутом облика, миловидностью, и биографией сродни самосожжению. Иван-царевич, но “такой же, как вы, пропащий”.
Пусть не покажется, что рассуждения мои грешат интеллигентским высокомерием: мол, это все – ширпотреб. Мало кто из обитателей поэтического Олимпа может похвалиться строками такой силы: “И деревья, как всадники, съехались в нашем саду…” – или: “А месяц будет плыть и плыть, роняя весла по озерам…”
Есенин народен не только за талант – талантливыми поэтами нас не удивишь, а за то, что вернул заурядной жизни привкус драматизма, а значит, и право на самоуважение. Таких услуг люди не забывают.
Более того, он послужил и национальному самоутверждению. Есенин силою таланта и обаянием личности двусмысленные стороны русского темперамента повернул светлой стороной. И там, где одним видится только дикость и рабский разгул, он усмотрел и вольницу молодости, и привлекательную исключительность. Есенин был очередным художником, оставлявшим за Россией особые таинственные права на необщий аршин, широту, быструю езду.
Опасен такой Есенин? Не опаснее многих явлений жизни – от свободы до водки: трудно не впасть в крайность. Держать равновесие вообще не просто, даже на двухколесном велосипеде[1822].
Все, что говорит о Есенине Гандлевский, умно, проницательно, убедительно. И все же наша книга написана как раз в полемике с этим и подобными этому суждениями. Современный поэт исходит из эффектного парадокса: “Небольшой силы оказалось достаточно, чтобы взять за сердце целую страну”. Но стоит ли так легко соглашаться с есенинской “беспощадной самооценкой”? Не потому ли Есенин взял “за сердце целую страну”, что сила его поэзии все-таки была по-настоящему большой?
Как кажется, Гандлевский слишком поспешно сводит поэзию Есенина и ее воздействие к “рутинному быту”. Стихи, возводящие “тусклую прозу” “в степень жизни и чувств” (то есть прежде всего стихи последнего периода есенинского творчества), и в самом деле примиряют разные сословия. У Есенина действительно можно найти строки на любой вкус и на все случаи жизни. Но ведь этим секрет его власти над читателями не исчерпывается.
Замечательно, что есенинские стихи могут звучать в любом купе, объединяя “шофера, интеллигента, секретаря заводской парторганизации и какую-то тетку из Бобруйска”. Однако лирика Есенина, повторимся, волновала не только типичных пассажиров типичного купе – не меньший резонанс вызывала она среди ценителей самой высокой пробы.
Известен приговор Ахматовой: “Я не понимаю, почему так раздули его. В нем ничего нет – совсем небольшой поэт. <…> Пошлость. Ни одной мысли не видно…”[1823] Но о “небольшом поэте” не спорили бы на “поэтическом Олимпе” так горячо. В “небольшом поэте” не находили бы причастность к народному языкотворчеству (как Маяковский: “У народа, / у языкотворца, / умер / звонкий / забулдыга-подмастерье”), пушкинского призыва к “чувствам добрым” (как Мандельштам, восхищавшийся строкой: “Не расстреливал несчастных по темницам”), “ошеломляющую свежесть” в изображении “родной природы” (как Пастернак), “драгоценную правду” (как поэтический учитель Гандлевского Ходасевич).
Есенин был одним из немногих в XX веке чистых лириков. В его стихах оживает слово “песнь”, восстанавливается исконное единство музыки и слова. Своей завораживающей властью над слушателями – прежде всего над слушателями, а затем над читателями – он напоминает мифологических “певцов”. От погруженности Есенина в эту древнюю стихию лиризма – отмеченная уже первыми рецензентами “слитность звука и значения” в его стихах[1824], отсюда же – поражавшее современников есенинское единство песни и судьбы. Вряд ли стоит понимать народность Есенина-лирика только лишь в бытовом смысле: он не просто певец и украшатель привычных чувств; Пастернак недаром назвал его “почвенность” – “бездонной”[1825]. Перифразируя известную формулу А. Григорьева, можно сказать: поэзия Есенина проста, но где ее концы?
Повторим вопрос Г. Иванова: “В чем же все-таки секрет <…> обаяния Есенина?” – не с тем, чтобы дать на него окончательный ответ, а с тем, чтобы, напротив, оставить его “в загадке”. Сам же Иванов и подсказывает такое решение, когда говорит о “недоказуемо-неопровержимой жизненности всего “есенинского””, о его очаровании, исключающем объективное суждение, о его стихах, подобных “весеннему воздуху”, воздействие которого не объяснить через химический анализ. Есенин увлек нас, “заворожил своим голосом, подобно Орфею”[1826]. Много ли дал Есенин читателю русской поэзии? “…Всё дал – кто песню дал”[1827].