Вы уже, конечно, узнали о смерти Есенина. Этот ужас нас совершенно смял. Самоубийства не редкость на свете. В этом случае его подробности представились в таком приближенном и увеличенном виде, что каждый их точно за себя пережил, испытав, с предельным мученьем, как бы на своем собственном горле, людоедское изуверство петли и все, что ей предшествовало в номере, одинокую, сердце разрывающую горечь, последнюю в жизни тоску решившегося.
Он прожил замечательно яркую жизнь. Биографически, в рамках личности – это крайнее воплощенье того в поэзии, чему нельзя не поклоняться и чему остались верны Вы, а я нет. Последнее стихотворенье он написал кровью. Его стихи неизмеримо ниже его мужества, порывистости, исключительности в буйстве и страсти. Вероятно, я не умею их читать. Они мне, в особенности последние (т. е. не предсмертные, а те, что писались последние 2 года), говорят очень мало. Стихией музыки все это уже давно пережито. Я не помню, что именно я писал Вам летом о тягостности, связанной у меня с ним и с его именем[1562]. Между прочим, и он, вероятно, страдал, среди многого, и от этой нелепости. Из нас сделали соперников в том смысле, что ему зачем-то тыкали мною, хотя не было ни раза, чтобы я не отклонял этой несуразицы. Я доходил до самоуничиженья в стараньи разрушить это сопоставленье, дикое, ненужное и обидное для обеих сторон. Там кусок горящей жизни, бездонная почвенность, популярность, признанность всеми редакциями и издательствами и пр., здесь – мирное прозябанье, готовое расписаться в своей посредственности, постоянная спорность, узкий круг[1563], другие, несравнимые загадки и задачи, конфузящая обстановка отказов, двусмысленностей. И только раз, когда я вдруг из его же уст услышал все то обидное, что я сам наговаривал на себя в устраненье фальшивых видимостей из жизни, т. е. когда, точнее, я услыхал свои же слова, ему сказанные когда-то и лишившиеся, в его употребленьи, всей большой правды, их наполнявшей, я тут же на месте, за это и только за это, дал ему пощечину. Это было дано за плоскость и пустоту, сказавшиеся в той области, где естественно было ждать от большого человека глубины и задушевности. Он между прочим думал кольнуть меня тем, что Маяковский больше меня, это меня-то, который в постоянную радость себе вменяет это собственное признанье. Сейчас горько и немыслимо об этом говорить. Но я пересматриваю и вижу, что иначе я ни чувствовать, ни поступать тогда не мог, и, вспоминая ту сцену, ненавижу и презираю ее виновника, как тогда[1564].

Владимир Ричиотти, Вольф Эрлих (стоят, слева направо), Иван Приблудный, Сергей Есенин, Григорий Шмерельсон, Семен Полоцкий (сидят, слева направо)
Фотография М. С. Наппельбаума. Ленинград. Апрель 1924
Заочное примирение Пастернака с Есениным (в лице близкого друга последних есенинских лет Вольфа Эрлиха) состоялось в октябре 1927 года, после чтения Пастернаком большого фрагмента своей поэмы “Лейтенант Шмидт” у Николая Тихонова: “Среди присутствовавших оказался тот самый мальчик, которому Есенин кровью написал свое известное “До свиданья, друг мой, до свиданья”, – писал Пастернак Цветаевой. – Действие, которое это чтенье на него произвело, ни он, ни я не могли, конечно, оценить иначе, чем в том духе, что глухая тяжба покойного со мной разрешилась наконец в эти несколько ночных и напряженнейших минут. Бесследно растворено и становится преданьем то, что однажды довело меня до озверенья. Был шестой час утра, возвращался с этим молодым полпредом того света на извощике с Петербургской стороны. Перед самым нашим носом развели мост, и пришлось стоять, пока проходили баржи, в широкой и неописуемой тишине забывшейся невской панорамы. В ее предрассветной сдержанности, в ее широковерстном отступленьи к самому крайнему берегу мыслимости и вообразимости было все, что когда-либо давали людям русская тонкость и загадочность”. [1565]
4
Пятнадцатого мая 1924 года в московской Старо-Екатерининской больнице от менингита умер Александр Ширяевец. Его кончину Есенин пережил как глубоко личную утрату. “…Мы встретились с ним на похоронах Ширяевца, – рассказывает В. Кириллов. – Есенин шел грустный и опечаленный. Немного пасмурный майский день, изредка выглянет солнышко и озарит печальную картину – скромный катафалк и небольшую толпу людей. Есенин идет в светло-сером костюме, теплый ветерок шевелит его светлые волнистые волосы, голова опущена. А впереди уже виднеются ворота Ваганьковского кладбища, те самые, через которые он сам потом проплыл на руках друзей”[1566]. Памяти друга Есенин посвятил стихотворение “Мы теперь уходим понемногу…”:
Мы теперь уходим понемногу
В ту страну, где тишь и благодать.
Может быть, и скоро мне в дорогу
Бренные пожитки собирать.
Милые березовые чащи!
Ты, земля! И вы, равнин пески!
Перед этим сонмом уходящих
Я не в силах скрыть моей тоски.
Слишком я любил на этом свете
Все, что душу облекает в плоть.
Мир осинам, что, раскинув ветви,
Загляделись в розовую водь!
Много дум я в тишине продумал,
Много песен про себя сложил
И на этой на земле угрюмой
Счастлив тем, что я дышал и жил.
Счастлив тем, что целовал я женщин,
Мял цветы, валялся на траве
И зверье, как братьев наших меньших,
Никогда не бил по голове.
Знаю я, что не цветут там чащи,
Не звенит лебяжьей шеей рожь.
Оттого пред сонмом уходящих
Я всегда испытываю дрожь.
Знаю я, что в той стране не будет
Этих нив, златящихся во мгле…
Оттого и дороги мне люди,
Что живут со мною на земле.
Александр Ширяевец.
Начало 1920-х
Неслучайно то, что именно после смерти Ширяевца начался “пушкинский” период в творчестве Есенина. 6 июня 1924 года, в день рождения Пушкина, он читал стихи у опекушинского памятника на Тверском бульваре. “Его высокий голос, вот-вот готовый оборваться, звенел; слова звучали вызовом:
А я стою, как пред причастьем,
И говорю в ответ тебе:
Я умер бы сейчас от счастья,
Сподобленный такой судьбе, —
пронеслось над толпой, как далекий отзвук пушкинских строф”[1567].
Образ и облик Пушкина с большей или меньшей осторожностью и тактом примеряли на себя многие русские поэты-модернисты: от Брюсова и Блока до Мандельштама и Пастернака. Не остался в стороне от этой игры и Есенин.