Константин переводит Евангелие-апракос и Апостол-апракос[12]. Тем самым братья предполагают, что, как в каждом сельском храме, у славян служить будут — по крайней мере поначалу — лишь в праздничные и недельные дни. Остальные дни седмицы — для трудов в поте лица своего. Но первая Пасхальная седмица, Светлая седмица, та, что следует сразу за Воскресением Христовым, — исключение. Она — вся праздник. И потому каждый день на Светлой широко распахнуты церковные врата, каждый день служится литургия, каждый день читают очередные евангельские зачала из Иоанна Богослова, а по Апостолу — из «Деяний апостольских». И потом ещё на восьми субботних и восьми воскресных службах подряд, включительно до самой Пятидесятницы, до Святой Троицы Иоанново Евангелие будет звучать в церквях неизменно. И лишь после этого придёт чреда евангелиста Матфея.
Когда получается
Возможно, нецеломудренной может показаться сама попытка хоть в какой-то мере представить себе подробности труда братьев, занятых переводами Евангелия, Апостола и Псалтыри с греческого на славянский. Впрочем, исследователи-лингвисты к этой теме обращались неоднократно и добились немалых успехов в обозначении технической стороны переводческого дела солунских братьев. Описаны многие приёмы и навыки обработки греческого источника, перетекающего в новую словесную плоть.
Если обозреть хотя бы некоторые древние иконы или книжные миниатюры с изображением четырёх евангелистов, то сразу увидим, что в них, во всех без исключения, «техническая сторона» тоже неизменно присутствует. Это обязательный стол с лежащими на нём книгой или пергаменным свитком, пером, ножичком, керамической чернильницей. Наглядна попытка художников как-то отразить и саму боговдохновенность труда, которым заняты создатели благовестий, — через напряжённость их поз, когда глаза устремлены даже не столько на лист и буквы, сколько «выспрь».
Перед Константином, если представить его на подобном изображении, пришлось бы уместить на столе не одну, а две книги. Одну из них, греческую, — чуть выше или даже на подставке-пюпитре, а под ней — книгу или тетрадь со славянскими строчками.
Но как передать, что речь и тут идёт не о механическом переписывании, а о вдохновенном сотворчестве? Как выразить сокровенную метаморфозу соприкосновения двух языков и их добровольного, без порчи и насилия, перетекания одного в другой?
Проще всего сказать: переложение с языка на язык — труд. Но не один труд, а ещё и ревность, ещё и радость. Переводчик ревниво следит, чтобы переведённое им было никак не хуже переводимого. Не упрощённее, не приблизительнее, не разжиженнее по смыслу. Не беднее звукописью своей. И когда видит, что так именно получается, в награду ему даётся радость. Эта его радость может быть совершенно незаметна для постороннего взгляда, но каждый раз, когда он находит для своего детища единственно верное слово, или сразу несколько слов, или целое предложение, радость по-особому играет в нём, как играет во встречных струях воды сильная рыбина. Радость снова и снова подкармливает сердце, и труд становится сладок, и ревность торжествует невидимые миру победы. Труд, лишённый ревности и радости, смертельно скучен и уныл — подлинно рабское наказание.
Что скрывать! Константин сейчас радуется и самой своей находчивости, своей удачливости. Но ещё больше радуется тому, что славянская речь на каждом шагу щедро предоставляет ему эту счастливую возможность находить всё новые и новые слова, самые нужные, самые верные. Особенно это касается слов высокого ряда, слов для обозначения великих смыслов. Эти находки славянская речь легко и обильно предоставляет в его распоряжение уже при переводе самых первых строк и страниц Иоаннова евангелия.
И как ему не восхититься тем, что славянская звучащая речь к часу своего воплощения на письме приходит во всеоружии своих духовных чаяний и озарений.
Как лучше перевести Еѵ αρχη? — В начале. Или, как предпочёл записать Кирилл: искони.
Θεόζ? — Бог.
Λόγος? — Слово.
И, конечно, на своём достойном месте пребывает и величайший труженик из всех глаголов — глагол бытия, великое быть, полномочно выступающее от имени всего сотворенного, всего-всего бытующего на свете.
Еѵ αρχη ήѵ — искони бе… в начале было.
И далее: ζοη— живот (жизнь), φως — свет, σκοτια — тьма, άνθροπος — человек, όνομα — имя, κόσμος — мир, αλήθεια — истина, δόξα — слава, νόμος — закон, χάρις — благодать (она же доброта, она же любовь). И ещё: οδός — путь, πατρός — отец, υιός — сын, προφητης — пророк, βαπτισμός — крещение, ύδατος — вода, πνευμα — дух, ουρανός — небо, διδάσκαλος — учитель, μαθητής — ученик, αγαθός — добро, благо…
Но это же поистине святые слова, слова для священного обихода, и какая радость, что их не нужно выдумывать, они уже есть!
Право же, разве это он, Константин, так постарался? Нет же, это сам славянский мир уже загодя готовился к своей неминуемой встрече с евангельской речью и потому так ревностно спешит теперь пособить Константину.
Старание — на ответное старание, ревность — на ревность. Для того удивительного в своей предельной простоте и безыскусности красноречия, которое восхищает Константина в греческом Евангелии, неустанно ищет он теперь соответствия в славянской словесной ткани. Вот он читает в евангелии от Матфея: βασιλεία τών ουρανών, и это легко, дословно переводится как царство небес. Но он не лёгкости ищет и не дословности, а большей выразительности, напевности и потому пишет: Царство небесное. У того же евангелиста, дойдя до слов зерно горчицы, снова предпочитает более звучный ход: зерно горчичное. Вместо след гвоздей даёт усиление: язвы гвоздиные. И так многократно, по всем евангелиям: птицы небесные на место птицы небес, сено сельное, а не трава полей.
И, наконец и во-первых, не Сын Бога, не Сын Человека, как в греческом написании, но Сын Божий, Сын Человеческий!
Если бы ведал Константин, что эти едва заметные волеизъявления так придутся по душе всем, кто расслышит и отзовётся им в будущих веках.
Сын Человеческий не знает,
Где преклонить ему главу.
Мефодиева Псалтырь
Впрочем, есть повод усомниться в том, что Константин переводил Евангелие вполне единолично. И такой повод, как это ни покажется неожиданным, вычитывается в «Житие Мефодия». Как мы помним, «Житие Кирилла» писалось при непосредственном редакторском или даже авторском участии старшего солунянина, и на страницах жизнеописания Философа воля Мефодия просматривается неоднократно. Воля же эта проявлялась в том, чтобы всячески умалить и притенить вклад старшего в общее просветительское дело. По Мефодию, во всех главных свершениях Славянской миссии безусловно первенствовал не он, а его возлюбленный младший брат. Этот замечательный, поистине в духе евангельских научений Христа, образец братской любви и скромности — подлинное украшение души Мефодия.
Но когда не стало и его самого и когда нескольким ученикам предоставилась возможность подумать о прославлении памяти первого и последнего архиепископа Великоморавского, они пришли, надо полагать, к неоспоримому выводу: в «Житии Кирилла» место и значение старшего брата в общем деле представлены всё же слишком невнятно. И эта недосказанность, при всей своей трогательности, по сути несправедлива. И требует поправок, уточнений, иногда существенного свойства. Одна из таких поправок касается времени совместной подготовки братьев к началу Славянской миссии. В «Житии Мефодия» она выглядит следующим образом: