Так, все время делая остановки, мы ехали несколько дней. Потом нас погрузили в трюм парохода, настолько тесный, что, даже если бы мы все могли стоять, места все равно не хватило бы. Раз в день охранники поднимали люк и опускали в трюм ведро воды. Те пленные, что были поближе, дрались из-за нее. Кое-кому удавалось получить глоток, но большая часть воды, похоже, расплескивалась при драке.
На пароходе мы плыли два-три дня, затем нас снова погрузили в поезд. На этот раз на нас надели наручники, сковав по четыре человека: охранники объяснили это тем, что союзники якобы держат в наручниках немецких военнопленных. Потом нас поместили в товарные вагоны. Каждый вагон был разделен пополам проволокой, за которой находились шестеро охранников с пулеметом.
Через какое-то время и мы, и охранники успокоились и обменялись сигаретами. У одного из пленных оказалось что-то вроде консервного ножа, и с его помощью нам удалось открыть замки на наручниках. Было очень жарко, а пить было нечего. Около полудня поезд остановился. Заперев замки на наручниках, мы вывалились из вагона и поняли, что попали в новый лагерь.
Нас встретил большой отряд молодых солдат, вооруженных винтовками со штыками. Какой-то зверского вида полковник начал орать на нас (позже мы узнали, что его жена и дети погибли при бомбардировке Дрездена).
Солдаты с немецкими овчарками на поводках повели нас по дороге по четыре-пять человек в ряд. Немного погодя нам приказали бежать. Прямо перед нами упали несколько наших товарищей, организмы некоторых были насколько обезвожены, что через поры шла кровь. Один никак не мог подняться, а другой, который был прикован к нему, не мог поставить его на ноги. Подбежавший полковник приказал спустить собак, и те бросились на лежащего ничком пленного.
Тут полковник заметил, что один охранник не захотел колоть упавшего штыком, и, яростно крича, что-то приказал ему. Молодой солдат вытянулся по стойке «смирно», глядя прямо перед собой, но не двинулся с места. Полковник приказал охранникам увести его, а мы помогли отнести окровавленного товарища в лагерь. Бывшие среди нас врачи-англичане насчитали на его теле 76 ран от укусов собак и штыков. Он выжил, но мы сомневались, что остался в живых тот немецкий солдат, который осмелился не подчиниться приказу.
Последние дни войны. Мы находились в лагере для военнопленных летчиков № 1 возле Барта, рыбацкого поселка на берегу Балтийского моря. Это были голодные дни, особенно для двадцатилетних. Некоторые из нас за шесть недель потеряли в весе по пятьдесят фунтов. Как правило, один или двое теряли сознание во время ежедневной переклички.
Было бы гораздо хуже, если бы немцы принуждали нас работать, но, поскольку мы все были офицерами (в основном младшими) и согласно Женевской конвенции освобождались от работ, они на этом не настаивали. Однако всех советских пленных, независимо от чина, немцы заставляли делать самую грязную и тяжелую работу, и те грудились во всех четырех лагерных зонах под присмотром вооруженных охранников[50].
В нашей зоне было 2,5 тысячи летчиков, и почти все они летали на бомбардировщиках; в основном это были сержанты, доставленные сюда из лагерей в Хейдекруге и Киефхейде. Была, впрочем, небольшая группа летчиков-истребителей, и они были повыше нас чином. Полковник Ф.С. Габревски (Габби), знаменитый ас, был старостой в нашей зоне.
Днем 29 апреля прямо за нашей зоной раздался оглушительный, потрясший землю взрыв, за ним еще два. Мы бросились на землю. Огромные бурые клубы пыли, смешанной с обломками, поднялись над крышами бараков. «Это они готовятся уходить!» — крикнул кто-то и оказался прав: немцы уничтожали электростанцию и все коммуникации, служившие для снабжения не только лагеря, но и самого поселка Барт.
В тот вечер мы столпились у репродукторов, надеясь услышать новости о событиях во внешнем мире. Немецкие сообщения были почти столь же точны, что и новости, передаваемые Би-би-си, — их мы слушали по радиоприемникам, которые тщательно прятали, — а в двух случаях немцы оказались даже более оперативными: когда сообщили об открытии второго фронта на сутки раньше союзников и когда передали известие о смерти президента Рузвельта.
Страдающих от бессонницы становилось все больше и больше. К десяти часам вечера барачный коридор заполнился военнопленными — они сидели или лежали на полу, и огоньки их сигарет мерцали в темноте.
Все были уверены, что ночью будет бомбежка и безопаснее всего пересидеть ее здесь. Впрочем, время ночного бдения еще не наступило: закат только начинал угасать. Четверо ребят из 12-го отсека варили пойманную кошку, другие стояли вокруг и смотрели. «А что, ничем не хуже кролика», — сказал один из них.
В дверях появился Главный. «Есть что-то не хочется», — сказал он. Главному было 46 лет, он был худ и жилист, ростом немногим более пяти футов. Натурализованный американец, он свободно говорил по-русски, так как родился в России. С 8 лет он жил в Германии, где получил образование; в первую мировую войну служил в германской армии, воевал на западном и восточном фронтах, потом переехал жить в США. Он был еврей, но, когда был взят в плен венграми, выдавал себя за индейца племени навахо. Дело было так: он летал стрелком на бомбардировщике «В-24», и во время девяносто девятого вылета был сбит в районе Будапешта; на земле толпа крестьян чуть не линчевала его, но их предводитель вдруг решил, что им попался индеец. Насмотревшись в кино американских вестернов, они считали себя равными индейцам в искусстве верховой езды, говорил Главный.
Вдвоем мы вышли во двор.
«Думаешь, выберемся отсюда живыми?» — спросил я.
«Уже немного осталось, — ответил Главный. — Хватит волноваться за себя — подумайте, что творится там, за колючей проволокой. Солдаты Красной Армии, у которых паек-то — кусок хлеба с сыром да, может, немного супа, выигрывают войну, а вы тут ни хрена не делаете, только ноете. А ведь среди них много женщин, и в эти минуты они сражаются и гибнут».
Я понимал, что он прав. Только что мы узнали из сообщений Би-би-си, что русские взяли Щецин, в семидесяти милях к востоку от нас, и теперь продвигаются в нашем направлении. Я обвел взглядом зону. Там, на западе, сквозь колючую проволоку и деревья виднелось Балтийское море. За морем был дом. На воде догорал закат. Мы вернулись в барак.
Ставни в нашем отсеке были закрыты. Двое ребят возились со светильником, представлявшим собой банку с маргарином, в которую был воткнут фитиль, вырезанный из солдатского ремня. Маргарин все равно был несъедобен, так что имело смысл использовать его для освещения. Лежа на нарах, мы болтали, спорили, рассказывали друг другу, как мама готовила начинку для индейки, обсуждали, что лучше всего делать с порошковым молоком, которое мы получали от Красного Креста, — оно называлось «Клим». Было около десяти часов, когда кто-то закричал: «Фрицы ушли! Прожекторы на вышках не двигаются!» Все как один вскочили с нар. «Они оставляют нас здесь!» Мы осторожно приоткрыли ставни, кто-то погасил маргариновую коптилку. Прожекторы на сторожевых вышках, которые всегда прочесывали зону, все еще светили — наверное, работал запасной генератор, — но были неподвижны.
В ту ночь почти никто не спал. На рассвете мы выбежали во двор. Двери бараков были заперты на висячий замок, так что выбирались мы через окна или тщательно замаскированные ходы, проделанные нами в полу. Ни часовых, ни собак. Все вокруг было спокойно.
На следующий день в бараках никого не осталось, кроме нескольких человек, которые занимались стиркой или пекли пироги в честь победы, причем некоторые пироги были в пять слоев, а величиной в два квадратных фута. Пекли их на жестяных противнях, сделанных из расплющенных банок из-под «Клима»; чтобы пироги поднялись, добавляли зубной порошок (в нем была сода), а пироги делали из тертых сухарей, печенья из лагерного пайка, изюма, чернослива, шоколада и других сладостей, накопленных за долгие месяцы.