Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Как сейчас, помню: огромный овальный стол сверкает белизной скатерти, хрусталем, столовым фарфором и большими лампами с матовыми стеклянными колпаками, а за пределами дома в обнаженной ночи — большое мирное прошлое. В долгом согретом нежностью объятье мы ищем убежища, радости, которую утратили. Когда? Где? Ведь она же была. А сейчас есть, существует только этот обыкновенный ужин с супом, вторыми блюдами, сладким и необходимостью заполнить гнетущую тишину чем-то исключительным для этого часа, чем — мы не знаем, но оно явно бежит от нас. Вот Эваристо, тот старается вспугнуть эту мертвую тишину, взбодриться и говорит, говорит о своих сделках, двести конто, пятьсот конто, торговый дом «Варела» в Лиссабоне, заказов на четыреста конто, торговый дом «Криспин и компания» в Порто, война позади, теперь можно взяться за дела. Эваристо привез накладные, хотел показать; красная, толстая Жулия без умолку болтала, рассказывала соленые анекдоты… А мир и покой? А радость встречи с прошлым? Потом заговорил Томас. И то, что говорил он, было как-то ближе: он говорил о земле, о вине нынешнего урожая, о семенах, близких заморозках, солнечных днях и торжественном покое плодородья. Его грубые, темные руки, похожие на валуны, почти не двигались, он смотрел то на собственные колени, то на Изауру, то на детей, словно боялся утратить общность, плодоносную полноту, в которой гармония жизни и смерти очевидна. Потом Жулия и Эваристо поинтересовались моим будущим и тут же, вспомнив эпизоды из своей школьной жизни, радовались, правда, несколько поздновато, что состоят в родстве с преподавателем, тем самым чувствуя себя отмщенными за все свои ученические терзания. Отец почти не говорил. Но слушал внимательно, с присущей ему снисходительностью. Он как будто желал, так вот незаметно за разговором, понять нашу жизнь, наши мечты, наши достоинства и недостатки. И все-таки в конце концов, подняв свою седую голову, чуть откинув назад, потом склонив набок, чтобы не выглядеть надменным, но и не утратить твердости, сказал:

— Ну вот, вот и еще раз мы собрались все вместе. И ты, и Томас, и Эваристо. И мы, и Жулия, и Изаура. И малыши. На рождество ждем вас всех, как всегда. Это хорошо, когда мы все вместе. Дом ведь велик для нас с матерью… — Он повернулся к ней — Так ведь, Сузе?

— Не зови меня Сузе.

— Так ведь, Сузанна?

Не знаю, в какой сговор человек входит с именем, которое ему дают при рождении; имя ведь, как и наше тело, тоже — мы. Не представляю с другим именем ни Томаса, ни Эваристо, ни Алваро, ни Алберто. Алваро — это отец, а Алберто — это я. Не знаю, может, именно поэтому матери так не нравилось, когда отец называл ее Сузе. Но отец делал это настойчиво, должно быть, по той же причине — утверждал для себя то, чем она для него была, лепил согласно своему представлению то, что было в его власти: имя.

Помолчав немного, отец спросил:

— Что-то не клеится разговор, а?

Мать, не сводя с него своего особо-печального взгляда, ничего не ответила. А Эваристо сказал:

— Отец! Ты все очень хорошо говоришь. Мы с удовольствием тебя слушаем. Говори дальше.

И он сказал:

— Так вот. Теперь, когда вы все здесь, легче сказать об этом еще раз. Мать все никак не привыкнет, что вы взрослые. Я же думаю, что…

Вдруг он дернулся, схватился за сердце и тяжело рухнул на стол. Подскочила тарелка и на полу разлетелась на мелкие кусочки, упал бокал и залил скатерть вином. Какое-то время мы продолжали сидеть. Потом в панике повскакали с мест и окружили отца. Приподняли его. Седая голова упала на грудь, руки повисли как плети.

— Умер!

Кто это крикнул? Умер, умер! Жулия голосила, дети громко плакали, мать обнимала отца, ощупывала его лицо, руки, грудь, пытаясь вернуть его к жизни, и требовала, чтобы я пошел за врачом. Я и Томас отправились в поселок. Приехал врач. Отец безмятежно спал на постели, куда перенесла его прислуга. Когда же наконец все, и в том числе Эваристо, который, изойдя в крике, потерял сознание, пришли в себя и поняли, что случилось, я ушел в свою комнату и распахнул окно. Огромная торжественная луна, висевшая над деревней, купала в своем свете дыбившуюся перед окном гору.

II

Бесполезно пытаться уснуть. Я звоню в колокольчик, зову сеньора Машадо и прошу приготовить мне ванну, надеясь, что ванна меня успокоит. Сеньор Машадо согласен, но с оговоркой:

— Сеньор доктор, я хочу предупредить вас: в моем доме ванная комната — это ванная комната, вернее сказать, комната, в которой моются. У меня был постоялец, сеньор доктор, который только и делал, что давал концерты в ванной. Каждое утро он пел и заливал все водой.

Усталый, я обещал хозяину не занимать надолго ванную и не петь.

— С самого начала все должно быть ясно.

— Согласен, согласен.

— Другой раз, другой постоялец…

— Где же у вас ванная комната, сеньор Машадо?

— Тут, сеньор доктор, тут. Сделайте одолжение, подождите четверть часика, пока я налью воду.

Наконец я принял ванну, переменил одежду и, обретя спокойствие, отправился в лицей. Белый город с запутанной, как старые силки, сетью улиц, руинами, полуразрушенными арками, молящимися фигурками святых в нишах и потаенными глазницами готических окон сиял под доброжелательным солнцем. Эвора погребальная, перекресток рас, склеп веков и людских мечтаний, как ты запала мне в душу, как я скорблю о тебе! И, сидя в пустом доме, при свете этого лунного безмолвия, нарушаемого голосом ветра, пишу, весь во власти простора и отчаяния, и чудится мне, будто и здесь я слышу хор крестьянских голосов — этот скорбный хорал равнины. Я поднимаюсь по улице, ведущей к собору, поворачиваю к площади, на которой высится храм Дианы, и в сиротливо стоящих колоннах слышу шелест древнего, давно уже недвижного леса. Купол собора поблескивает в лучах утреннего солнца. Погрузившись в прошлое, я молча замираю под перекинувшейся через улицу аркой и долго, не отрывая глаз, смотрю на этот купол. Потом иду не торопливо, точно в страхе, спешащим вниз уличкам и, оказавшись на других, почти безлюдных, плутаю по ним, но все же выхожу к лицею.

Как я уже сказал, я пишу все это спустя годы и годы. В этом огромном доме, когда-то полном жизни, а теперь пустынном, былое еще живо, еще трепещет, и все, что происходило, возникает из прошлого удивительно нетронутым и сиротливым. Но связь между событиями, о которых я рассказываю, нет-нет да теряется, исчезает, словно в дымке тумана, и только тоскующие отголоски этих событий — вехи уходящего в забвение прошлого, — как крики, находят отклик в моем существе. Вот я перед лицеем и выбором пути в жизни. Нет, профессию я не выбирал: все решилось само собой. И снова в комнате, где я пишу, предо мной возникает отец. Он усаживает меня вот здесь, за этот стол, а сам принимается ходить из угла в угол. Потом останавливается и, пристально глядя на меня, спрашивает:

— Так кем же ты хочешь быть?

На шестом году обучения уже должно отдать предпочтение чему-нибудь одному — науке или литературе. Но, испытывая глубокий интерес и к тому и к другому, как я могу это сделать? Да и выбор профессии определяет совсем не то, что изучаешь, а то, что дает учение, в чем человек себя находит. Вот отец, он был врачом, он нашел себя именно в этой профессии, а брат Томас — конечно же, на агрономическом факультете, а Эваристо, Эваристо в бесконечных провалах на экзаменах.

— Думаю, — сказал отец, — тебе лучше посвятить себя словесности.

Возможно, возможно; я никогда не отличался крепким здоровьем, а жизнь преподавателя тихая. Уж не потому ли я всегда мечтал о военной форме и романтике жизни? Отец поправился:

— И не только думаю. Есть веские причины.

Да. Действительно. Он имел в виду мою любовь к чтению, безудержную страсть выдумывать невероятное и мои тайные стихи, в которых я воспевал эту страсть. Имел в виду строки, посвященные тете Дулсе и ее старому альбому, но о нем я скажу позже. Ну и, наконец, мой давний, заданный еще в детстве вопрос:

— Кто я?

8
{"b":"229145","o":1}