В зеленоватой полутьме абажура сидит Алфредо и утвердительно кивает головой. Потом говорит:
— Да, сеньор. Хорошо схвачено.
Я питаю к нему отвращение. Для этого-то слабоумного я «хорошо схватил»? Шико пьет яблочную настойку. У Аны опять на руках черный кот. Вдруг она адресует мне похвальное слово:
— Это, собственно, подлинный гуманизм: поместить человека в божественное жилище.
Что и говорить, изящная фраза, но не я ли ее сказал? А, во всяком случае, Ана берет мою сторону и выступает против Шико. Звонит телефон. Ана снимает трубку:
— Да, Кристина. Скажи отцу, что лучше. Нет, температуры нет. Да… Этого я не знаю… Здесь, ужинал с нами.
Она положила трубку.
— София спрашивала о вас.
Я покраснел. Покраснел или нет? Но почувствовал себя плохо. Затянулся сигаретой — нет, сигарой (Алфредо предложил нам сигары).
Теперь больше не надо ничего говорить. Ана ставит пластинку на проигрыватель, который стоит около нее и который она крутит весь день напролет, чтобы убить время. Пластинки заиграны. А может, плохой проигрыватель? Из-под иглы льются гнусавые звуки. Мы листаем журналы, царит установившееся согласие или временное перемирие. Я люблю смотреть на огонь, голубоватое пламя то льнет к поленьям, то, ярко вспыхнув, соскальзывает с них. Это пламя — точно краткое присутствие. Оно совсем не такое, как здесь, в этом старом доме, где я пишу, здесь им полнится пространство, здесь оно несет какое-то предзнаменование, в котором я теряюсь и которое меня пугает. Мы не должны засиживаться, так как Ане нужно рано лечь спать. Мне кажется, что и Алфредо клюет носом. У него маленькие и мутные от вина глаза (он много пьет), детское, хорошего цвета лицо и вечный испуг во всей его наивной фигуре. Он почти все время улыбается. Слушает наши разговоры, уйдя в себя и поглядывая то на одного, то на другого из нас, иногда серьезно кивает головой, как бы разделяя то, о чем идет речь. Но стоит разговору прерваться, как он тут же начинает говорить совсем о другом. Похоже, и ему есть что сказать. И по тому, как он все выкладывает, остается предположить, что он считает это важным. Я чувствую, как постепенно перестаю интересовать этих людей, в частности Ану. Разве что время от времени. А вообще-то я для них неинтересен, хотя и, как многие другие, приятен. Так к чему можно прийти, исходя из всего этого? Даже не знаю. Тут вдруг ко мне обращается Шико:
— А вы были верующим?
Конечно, был. А вот когда перестал быть? Да лет семь назад. Шико со свойственной ему жестокостью хихикнул. Он был мускулист, бледен, коротко, под бокс, подстрижен. Так откуда все мои беды? Конечно же, от воспитания. Он-то нет, он рос атеистом, истинным атеистом, а не каким-то там «анти». Потому что быть «анти» — значило рисковать стать «про». Он всегда был только атеистом. В будущем человечество должно быть подлинно атеистическим.
— Алфредо, — сказала Ана, — и не стыдно тебе спать?
— Аника, я ведь поднялся в шесть. Да я и не сплю вовсе. Я слушаю, стараюсь понять. И Шико, и вы, сеньор доктор, да, да, вы тоже, так умно говорите. Я многому учусь.
Мы встали. Ана крепко сжала мою руку в своей, пристально посмотрела мне в глаза и непонятно почему заговорщически улыбнулась.
— Заходите к нам, — сказала она. — Заходите как можно чаще. У нас с вами есть о чем поговорить.
Шико тут же, как только мы переступили порог, распрощался со мной. Очень может быть, что он шел не домой, а может, решил избежать моего общества. Прощаясь, он крепко (так, что хрустнули суставы), но совсем не дружески (как мне показалось при первом знакомстве), а скорее надеясь вдохнуть в меня жизнь своей энергией, сжал мне руку. И, уже простившись, бросил:
— Не думайте, что на этом все и кончилось. Вы ответственны за все, что в будущем случится.
Что — «все»? Я пожал плечами и зашагал прочь. Было не поздно, но город показался мне обезлюдевшим. Даже необитаемым. Высокие голые фасады домов стремительно, точно на огромной скорости, бежали вниз, образуя улицу, похожую на узкий канал, зажатый тисками запруд. Какая-то рука шпателем лепила эскадрон скачущих вниз фасадов; по улицам до угадываемой вдали необитаемой равнины — замкнутого кольца вокруг призрачного города — неслось глухое эхо. Из чистого удовольствия побыть наедине с самим собой, ни о чем не думать, раствориться в тишине, я долго бродил по выложенным белым камнем уличкам. В сухой геометрии гладких поверхностей, с косыми полосами света и тени, возникающими от угловых уличных фонарей, рядами высоких закрытых окон, пустынными туннелями аркад, шпилями колоколен, дымоходными трубами на высоте звезд и черными углами улиц вставал в моем воображении фантастический город — застывший призрак утраченной цивилизации. По проезжей дороге я вышел за его пределы, поднялся к Сан-Бенто и какое-то время стоял там, пронизываемый холодом, рассматривая залитый огнями город на фоне темно-синего неба, напоминающий искрящийся водопад или россыпь бриллиантов. Гирлянды огней шли от его центра и исчезали на окраинах, затерянных в полной темноте, где нет-нет да вспыхивали одинокие огоньки, словно пустившиеся в неведомое им путешествие. Здесь я чувствовал себя великолепно. Почти рядом с тем местом, где я стоял, находился дом. Огня в окнах не было. Я подумал, что в нем неплохо бы пожить. Возможно, я еще напишу поэму, но главное — не утратить себя, не оторваться от явления моего «я» мне самому. Когда я вернулся в город, было поздно. Я было хотел пойти по грунтовой дороге, которая через усадьбы выводит на окружную, но не решился из-за темноты и вернулся по шоссе, ведущему к улице Лагоа. Необитаемый город теперь действительно был необитаем. Но в моем воображении таким он был всегда. Мне захотелось огласить криком пустынные улицы. Вереница аркад открывала безмолвный туннель, дома спешили вниз. А откуда-то неслось эхо далеких голосов. Голоса летят ввысь, вместе с фасадами, наталкиваются на безмолвие галерей, множатся, как в лабиринте. Неужели это я что-то сказал? На углах гаснут фонари, пространство звучит, как на заре мироздания. Я не спеша иду под аркадами. В глубине туннеля вырисовывается какая-то танцующая фигурка. Я узнаю ее наконец.
— Добрый вечер, сеньор инженер.
— Не называй меня инженером. Я преподаватель лицея.
— Да, сеньор инженер. Подайте Мануэлу Патете.
Я даю ему монетку, — он пьян. Думаю, что он пьян, даже не приложившись к рюмке. Я не раз встречал его рано утром, и он уже бывал навеселе.
— Очень вам признателен, сеньор инженер. Доброй ночи, сеньор инженер.
Есть ли у меня ключ? Я вспомнил нравоучения сеньора Машадо. Я должен уйти из пансиона. Дом там, на холме. Дом там, на холме.
X
Тружусь в лицее с энтузиазмом, энтузиазмом начинающего или даже практиканта. Между тем очень похоже, что гораздо полезнее та работа, которая с самого начала выполняется механически, ведь она не вызывает усталости. Нельзя затягивать свое становление до бесконечности. Я же все время изобретал новые методы или считал, что изобретаю. Рассказывал, например, ученикам содержание какого-нибудь малознакомого произведения, предлагая им потом изложить его письменно, и сопоставлял написанное ими с уже существующим творением известного автора. Давал вперемежку фразы грамматически верные и неверные, ожидая от своих подопечных правильного отбора. Предлагал обменяться тетрадями с сочинениями, чтобы каждый мог критически оценить работу своего товарища. Обязывал писать сочинения от первого лица, предлагая вообразить себя официантом в кафе, продавцом, портнихой или преподавателем. Они начинали так: «Я служу в кафе „Лузитания“» — и с изумлением подтверждали, что мир их преображался. Я рассказывал о своих опытах коллегам и ректору. Но больше всего меня волновали беседы о прочитанном, о литературе — любимое занятие Каролино (Рябенького), который был в седьмом классе. Я говорил: «Раскроем здесь скобки», или: «А теперь немного побеседуем». И пускался в самые разные отступления. О чем я говорил? Это было столько лет назад, что я плохо помню. Или помню только темы, а не тот накал эмоций, который делал их моими и потому подлинными. Ведь только свое или то, что нам кажется своим, по-настоящему подлинно. Зачарованные ученики раскрывали рты, и я чувствовал, что они у истоков откровения. Но были и дневники, и отметки, и перемены — обычный, упорядоченный мир. Существовал он и для меня. Я уже говорил, как он коварен. Иногда я старался победить его и оставался в классе (№ 8) всю перемену, глядя на простирающуюся за окнами позолоченную робким солнцем или подметаемую огромной метлой дождя равнину. А иногда, если у меня случалось «окно» в расписании и день был солнечным, я выходил и прогуливался в саду или по двору лицея. К вечеру вереница аркад, весь день атакуемых солнцем, отбрасывала тень на изразцовые стены и начинала светиться как бы изнутри. В саду роняли свои лепестки красные и желтые цветы, напоминавшие лилии. С крыш к чаше фонтана слетались голуби.