— Так что же это с вами случилось? — спросил я.
Но розовощекий Алфредо, вытянув вперед руки и раскланиваясь, прервал меня:
— Вот и хорошо, мои друзья. Вот вы и потолкуйте здесь, в тепле, а я пойду по делам. Дорогой доктор, дорогая Анинья, прощайте, я ушел. Скоро придет Шико.
Я сел на софу напротив Аны. В камине потрескивали дрова, за окном, выходившим в сторону вокзала, виднелся лес белых дымоходных труб, вазоны для цветов почти у каждого дома и обширные, обнесенные железными решетками террасы.
— Ну, так… — спросил я еще раз. — Гриппуете? Но уже лучше, да?
— А, пустяки. Немного болела голова, чуть поднялась температура. Вот и все. Я в общем-то очень здоровый человек.
— Да, да. А скажите, дона Ана…
— Ана, просто Ана. Могу показать удостоверение личности…
— Скажите, Ана, а вам не приходило в голову, что неплохо было бы закончить ваше образование? (Я знал, что она, выйдя замуж, бросила филологический факультет.)
— Видите ли, доктор Алберто…
— Только Алберто. Могу показать мое…
— Видите ли, Алберто, это меня занимало не более трех лет. К тому же я вообще не хочу быть чем-то занятой…
— Это так, — согласился я. — Но образование не развлечение, оно укрепляет сознание. Бесспорно, один курс мало что дает. Но все-таки кое-что дает, и, может быть, определенную ответственность.
Ана замолчала, вынула из обтянутой белой кожей сигаретницы длинную сигарету и закурила. Потом, стряхнув пепел, довольно спокойно, но прямо спросила:
— Что у вас с Софией?
Педагогическая этика вызвала во мне угрызения совести за мою трусость. Но я ответил:
— София знает, чего хочет…
— Знает, чего хочет… Мы все думаем, что знаем. Однако какой-нибудь случай ставит нас перед фактом, что это далеко не так.
— А вы, Ана, не знаете?
Она посмотрела на меня своими умными глазами, как бы желая защититься, — и не от моего, а скорее от своего собственного обвинения. И тут же, несколько смущенная неожиданно объявившимся свидетелем этого обвинения, горячо принялась делать мне выговор:
— Кем вы, собственно, себя считаете? Какую такую невероятную новость собираетесь сообщить нам? Моя жизнь давно устроена, и ничто и никто ее изменить не может.
— Но, Ана! Я ведь ничего такого не сказал, ровным счетом ничего. Это как раз вы утверждаете, что случай может все изменить.
Как же ты сама перед собой выкручиваешься! Видно, и ты не знала себя самое! Видно, и тебе я принес сомнения, которые требуют разрешения. Боже! Так я, выходит, был нужен! Так, оказывается, сомневающийся мир ждал нового мессию! Терпи, Ана! Я собираюсь разрушить созданные тобою мифы, разрушить твой образ жизни с этими удобными софами, как та, на которой ты сидишь. Но я не научил тебя ничему! Никто нас тому, что нас интересует, не учит, Ана. Учимся мы, как правило, тому, что нас не интересует. Поэтому главное, то, что определяет нашу судьбу, — а ведь нас этому главному не учат, — остается за пределами наших знаний. А научить — всего лишь подтвердить — это главное.
— Я разрешила свои проблемы с богом, — заявила Ана. — Разрешила окончательно!
Но я еще не говорил о «боге», однако знал, что мои слова приведут тебя к этому. Я с богом тоже покончил…
— Так ли уж окончательно, Ана? Хочу верить. Но кто может быть застрахован от будущего? Ведь та часть нас, что благоразумна и входит в сделку с законами улиц, — изменчива, потому что, как правило, фальшива. А вот наше внутреннее «я» — простое, чистое присутствие нас для себя самих — это наше существо. Оно неизменно даже тогда, когда само желает измениться. Однажды…
И я начал рассказывать. Я учился в лицее в седьмом классе…
Тут Ана остановила меня и перешла в наступление:
— Не рассказывайте. Все это очень горько…
Ее матовые глаза заблестели.
— Все так просто, — сказал я. — Все сильные и решительные чувства подобны голоду.
Я чувствовал себя оглушенным, уши горели. Окно множилось в вереницу параллельных окон или в эскадрон прямоугольников, уходящих на равнину, боль гвоздем входила в голову. Ана подбросила полено в камин. Черный кот с красным бантиком и колокольчиком прыгнул к ней на софу. Он двигался бесшумно и ловко, словно расставляя тенета. Потом, подняв хвост и мурлыкая, потерся о грудь Аны, прижался к ней, напружинив лапы, точно стараясь сдвинуть ее с места, и тут же свернулся калачиком у нее на коленях. Застыл, чуткий к каждому звуку, косо поглядывая вспыхивающими металлическим блеском глазами. Дрожащая тишина вместе с вечером опускалась и тихо растекалась по городу и голой равнине. В воздухе плыл запах лекарств, и, возможно, мое лихорадочное волнение было не что иное, как полученная мною инфекция. Ана смотрела на меня из недвижной вечности, которая сродни сфинксам, пустыням, погибшим цивилизациям, божественной непостижимости и возникающим неразрешимым вопросам. И я как зачарованный легко представил себя на месте этой цельной личности с пышной грудью, широкими бедрами, неподвижно лежащими руками и по-детски торчащим зубом. И, как бы в ответ на зов этого особого, непохожего на других существа из незнакомого мне и непонятного мира, на меня обрушился поток вопросов, недоумений, страхов, абсурдных восклицаний, изливавшихся бурной рекой в надежде объясниться, бурной рекой, в которой лишь уцелевшие обломки моей одержимости говорили о том, о чем я хотел сказать.
Акт моего самоутверждения прост и однозначен, как, например, бревно. Грубое проявление бытия, неоспоримая реальность. Но я знаю, что ей предшествовали бесчисленные ветры и потопы, много навоза и солнечных лучей. И только теперь, когда они стали мною, я их не ощущаю. Я знаю, что изменился, но не чувствую изменений. Пробую восстановить прошлое, не получается. А те факты, что я отмечаю, сами по себе не важны. Потому что то, что они означают, значительно сильнее, очевиднее и древнее, чем они сами.
— Темнеет, — говорит Ана. — Пожалуй, пора зажечь свет.
— Знаете, ведь мой отец был атеистом, а мать, как принято говорить, — набожной женщиной. Отец объяснял нам зарождение жизни на земле и всегда на все наши вопросы находил простые ответы. Мать, выйдя за него замуж, любила его всю жизнь даже за то, что было ей чуждым. Думаю, что она его считала человеком сильным.
А вот отец матери был явным антиклерикалом. С эспаньолкой и всем прочим. Я же пошел в церковь и причастился. Священник, что ходил в наш дом, рыгал, позже я узнал, что и у него есть дети. Так вот: у меня было небо, ад, бог-отец, бог-сын, бог — дух святой, ангелы, дьяволы — словом, весь необходимый арсенал, чтобы жизнь моя шла хорошо. В лицее ученики старших классов, те, у кого уже росла борода, кричали, когда проходил священник: «Ква, ква», или говорили: «Уже тонзуру потерял». Мой брат Эваристо в этих вопросах был ужасен. Богохульствовал, как испанец. Однажды в мае, выпив на праздник непорочной девы, он пробрался в ряды хора «Дочерей Марии» и стал нарочно фальшивить. Его выставили на улицу. А брат Томас к мессе не ходил. Но и не говорил плохо о священниках. Он отказывался идти на исповедь и уезжал в Лиссабон. Мать плакала, он обнимал ее, а отец улыбался. Скоро и я перестал ходить к мессе. Разве что иногда. Вот так грех становился для меня чем-то заурядным. Вообще-то я не знаю, почему не ходил к мессе: это ведь ничего не меняло. Как и прежде, перед сном я молился. Конечно, это была привычка. Такая же привычка, как чтение на ночь. И однажды я подумал: «Вздор это!» Привычки меняются, потому что они существуют: рождаются и умирают. И покончил с привычкой, — лег без молитвы, но всю ночь не сомкнул глаз. Правда, следующую уже спал хорошо. «Вот и выходит, — подумал я, — что бога нет и никогда не было». И это совершенно очевидно, как нет и никогда не было Деда Мороза. Только теперь это стало еще очевиднее. Эваристо богохульствовал, но смирялся: исповедовался, причащался, и если не шел к мессе, то только выказывая раздражение человека, желающего показать свою самостоятельность. Я же был политичен. Ведь быть передовым и правдивым так же прекрасно, как быть молодым и сильным. Потом прошла молодость, я перестал шуметь. Но смутные, сдавленные голоса того же шума не унимались. Потом вдруг жизнь утратила свой смысл, потому что я был без дела. Вот тогда-то, находясь на нуле, я открыл, что аз есмь, существую, что это я. И теперь я не хочу дать погибнуть этому чрезвычайному открытию, хочу заставить его взаимодействовать со вселенной и со смертью. Voila[12].