– Слушайте, вы! Кто вы там, не знаю и знать не хочу. Когда вы предъявите ордер на мой арест или основание для моего задержания, тогда я уйду отсюда. А пока я могу оставаться, где пожелаю.
– Затылок тоже озлился, отбросил дипломатичность.
– Когда я предлагаю уйти, – чугунная лапа его легла мне на плечо, – граждане не уходят. Граждане удаляются рысью, переходящей в галоп. Потому что, в противном случае – я могу продолжить знакомство в другом, плохо оборудованном для счастья месте. И никаких ордеров мне для этого не потребуется. Запомни, «свободный человек». Если ты ещё хоть раз вякнешь!..
Мы встретились с ним взглядами, и букет взгляда его состоял из обычного для подобных типов профессионально-кланового: бесчувствья-превосхожденья, всеможности, серого стального напора.
Но вдруг в них, в легированных глазах этих юркнул зайчик утлого страха, пятнышко желтой паники, беспричинной, безлогичной, от этого – неуправимой. Мелькнуло и сгинуло, и Затылок отвел взгляд. И я понял, что я… что из меня это, из моих что-то глаз…
– Уберите руку, – сказал я.
Затылок убрал. Медленно, не сразу. Убрал.
Они втроём торчали перед нами и ждали. Мы переглянулись и стали укладывать инструменты.
* * *
…– Каждый сам. Вникай снова. В себя. Хватить жить в глухоте.
– Я жил, Мик Григорьич. Я двадцать лет жил! Один я? Предопределение? Двадцать лет – прахом! Я виноват? Я. Нет спора. Но…
– Ты был честолюбив. Талантлив. Притяжен к конкрету. Ты отвернут был от себя. Ты хотел скорей состояться. Здесь. В ортодоксе.
– Хотел… Я – нуль, Мик Григорьич. Со всеми своими талантами, образованностью, складом ума. Нуль! Без работы. Без идей-целей. Без семьи. Без злости на себя, способной поднять человека. Полуалкоголик-интеллигент. Играю на вокзале для пропитания и для…
– Знаю я.
– Откуда, Мик Григорьич? Ах да…
3
Пол-литруха «Столичной». Литровый флакон какого-то лимонадообразного пойла. Четыре помидора. Триста грамм порезанной колбасы. Свежий, ещё теплый батон. Два пластмассовых стаканчика. Джентльменский экспресс-пикниковый набор в пакете. Пакет у Юрана. Я несу чехлы с инструментами.
Предложение поехать ко мне, посидеть без помех после колебаний было отвергнуто Юраном – далековато всё-таки ко мне добираться. Предложения пойти к Юрану не возникло вовсе, Юран, в отличие от меня, был счастливо отягощён женою и двумя пацанами-младшешкольниками весьма не херувимской кроткости, вряд ли мы плавно вписались бы в данный семейный интерьер. Решено было спуститься к речке Закорючке (прозванной так за рваненькое извивистое русло), там и расположиться на травке под укрывом зелёных кущ. Душевную смуту, вызванную вокзальным инцидентом, надлежало утишить-пригасить вековечным способом.
Мы шли к спуску мимо двух новых свежезаселённых близнят-шестнадцатиэтажек. Вокруг ещё не убрали строительный хлам. Огрызки бетонных плит под окнами, сломленный пополам лестничный пролёт, некрашеная деревянная будка, небрежно сложенные в стопу сетчатые оградительные щиты.
Среди привычного новосельного хаоса резвились дети.
Многоэтажность вообще неприятна моей душе. Я не люблю высь, я люблю ширь и долгие годы житья в гигантском городе не изменили меня. И теперь, проходя мимо серых небоскрёбчиков, задрав голову, я без восторга обозревал бетонные оборки балконов, верхние окна, отражающие блики предзакатного неба, и думал – хорошо, что моя квартира на первом этаже. Жить там, в душевном висе меж землёю и небом – увольте.
Меня привлек маленький, еле различимый белый комочек на подоконнике последнего этажа. Котёнок? Оконная створка была приоткрыта внутрь, котёнок сидел на краю и смотрел вниз.
– Видал героя? – показал я пальцем Юрану, – На самом краю сидит, дурило. Сдует сквозняком. Или спихнёт рамой. Куда хозяева смотрят?
И через пару секунд произошло именно то, что я беззаботно предположил.
Оконная створка дёрнулась от резкого сквозняка, возможно, при закрывании входной двери и столкнула котёнка.
Он успел, извернувшись, уцепиться коготками за край подоконника, повисел, дрыгая задними лапками, ищя опору, с тонким бессильным мявом сорвался вниз.
– Ах ты ж! – сокрушённо выдохнул Юран, дёрнулся, было, поймать, понял – не успеет. Никто не успеет.
Котёнок ещё не умел группироваться и управлять своим тельцем, он летел, кувыркаясь, как плюшевый пупс.
«А н-ну-у!..» – вдруг стиснулись зубы мои, и по спине брызнул льдистый озноб, и взгляд, вцепившийся в белого смертника, стал жёстким, стеклянистым, и боль-напряженье просыпалась в затылке, и взбарабанила кровь в висках…
В обрывок секунды во мне без меня стряслось это, и падение котёнка примерно на высоте четвёртого этажа стало быстро замедляться, словно он упал в прозрачный кисель. Кувырки его прекратились, он приземлился на бетонную отмостку, как под парашютом, всеми четырьмя лапками. Стоял, мелко дрожа, тараща глаза-бусины на подбегавших детей.
Я тёр затылок, разгоняя крапины боли.
Юран ошарашено уставился на меня.
– Что? Эт-то… Это – ты что ли? Н-не понял…
– Похоже, я, Юрик. Сам не понял ещё. Впервые такое.
* * *
…– Ничего не зря, – говорите вы. Но я не сделался ни сильней, ни мудрей, ни добрее. Даже ждать не научился.
– Ну кое что всё же понял ты, я полагаю.
– Вы о чем, Мик Григорьич?
– Да продолжение всё тех же простых истин. Из твоей юности. И наверное, ещё одна. До которой уж ты-то должен был дойти.
– Не знаю. Не шёл я никуда, я топтался на месте.
– Обязан был. Ты жил только разумом. Гуманными амбициями. Никакой порядок разума не переходит в страсть. Без побудительной искры. Разум – скаляр. Страсть – вектор. Движитель. Где твоя искра, куда ты дел её? Сподобен, говоришь? Это нужно теперь доказать. Ибо Зга, её смысл – всё-таки, в тебе. Как и в других, немногих.
– Мик Григорьич, помилуйте, погодите! Осените меня или дайте самому простичься. Я стал глупее, чем был, мне нужно время.
– Нет у тебя больше времени.
4
Нетвёрдой походкой поплёлся домой Юран. Я стоял на троллейбусной остановке, смотрел ему вслед. Его спина была почти пряма, почти беззаботна. Но беззабота эта – водочкин лукавый подарок, надолго ли достанет её? А там опять с утра, а то и с вечера за порогом родного дома прежний муторный неустрой, прежние ржавые черви, сверлящие душу, мозггде бы что заработать, какую б халтурку словить. Случайные заработки – препаршивая вещь, по себе знаю. Сегодня вдруг подфартит, отломится приличный кус, а завтра – хоть харей об стенку, хоть подыхай с голодухи, хоть бутылки ходи ищи по помойкам. Мне-то ладно, а ему каково с семьёю? Это при всём при том, что Юран – музыкант класснейший, аранжировщик от Бога. Ему бы гастролировать по заграницам с каким-нибудь оркестром виртуозов. А он – на вокзалах или, коль вдруг посчастливится, в третьесортных кабаках-гадюшниках на подменах. Жена его продавщица, холодная лотошница. Постоянный заработок, повезло. Ух, повезло! – у неё тоже консерватория за плечами плюс девять лет педагогичества в музыкальном училище. Стране нужны лотошницы, а не нужны музыканты. Такая замысловатая страна.
Юран дошагал до перекрёстка, обернулся, бодро, слегка качнувшись, махнул мне рукой на прощанье, исчез за поворотом.
Подошёл мой троллейбус. Протолкавшись к заднему окну, почти упершись лбом в стекло, я бездумно следил за убегающим назад сумеречным асфальтом.
Я был досадно трезв, водка не взяла меня сегодня, не пошла; с трудом осиленные пол-стакана – явная для меня аномалия.
Наверное поэтому в голову мне лез всякий выспренный вздор. Насчёт того, что путь наш жизненный, ни есть ли он, как этот текущий назад щербатый тёмный асфальт, и зрить дано нам его лишь в окно заднего вида, и спиною неотвратимо сидим мы к грядущему нашему, даже если сидим лицом, вцепясь в руль, в блаженном наиве, что подвластна нам и управима нами наша судьба-шарабан-троллейбус; спиною-спиною – и ведомо нам лишь откуда уехали, а вот при-едем куда – Бог весть. И гнать-понукать судьбу, и роптать за смутный норов её и за ненежность к нам, ею везомым, стоит ли, не зная причин пути и срока Конечной Станции. Может, лишь в миге последнейшем эти причины и открываются нам и принимаются нами бессомнительно, просветленно.