И в этом же письме Гильберту Бернс пишет об открытии театра и о новогоднем прологе, который он написал для Сазерленда, «продекламировавшего эти стихи с большим жаром под громкие аплодисменты».
Для Бернса театр стал очередным увлечением. Ему хочется написать пьесу. Он требует, чтобы Питер Хилл прислал ему все книги драматургов, как старых — Бена Джонсона, Отвэя, Драйдена, Конгрива, Уичрели, так и более современных — среди них он упоминает гениального актера и драматурга Гаррика,Шеридана, Кольмана. «Мне также очень нужен Мольер по-французски. Другие драматические авторы на их родном языке тоже мне нужны, я говорю главным образом об авторах комедий, хотя Расина, Корнеля и Вольтера мне тоже хотелось бы получить. Это не к спеху, но если вы случайно найдете очень дешевые издания, пришлите их мне...»
Тут же он жалуется Хиллу, как трудно жить, как трудно писать.
«Вокруг столько Наготы, и Голода, и Бедности, и Нужды, что проклятая необходимость заставляет нас учиться Себялюбию, чтобы мы могли существовать... И все же в каждом веке есть такие души, которые при всех Горестях и Лишениях в мире не унизятся до Эгоизма и даже не приобретут ни Осмотрительности, ни Осторожности... Если у меня и появляется желание чем-то похвалиться, то лишь тогда, когда я смотрю на эту сторону своего характера. Видит бог, я не святой, у меня уйма всяческих прегрешений, но если бы я мог, — а когда могу, то я это и делаю! — я бы отер все слезы со всех глаз. Даже подлецам, обидевшим меня, я бы все спустил...»
Трудно писать, некогда писать — а какие темы ждут шотландского драматурга! Об этом Бернс пишет в письмах, об этом он сочинил пролог для бенефиса миссис Сазерленд 3 марта 1790 года.
Пролог мистеру Сазерленду, как и эдинбургский пролог Вуду, написан изысканным английским языком. Для разбитной, задорной миссис Сазерленд, отлично игравшей характерные роли, Бернс пишет на разговорном шотландском языке очень непринужденно и весело.
Вот этот блестящий «Шотландский пролог», как его окрестил Бернс, — нам, к сожалению, придется пересказывать его прозой:
«О чем шумит Лондон, почему столько разговоров о новых пьесах и новых песнях? Почему мы так преклоняемся перед чужеземной стряпней? Неужто всякая дребедень, словно коньяк, становится лучше, когда ее ввозят издалека? Разве нет у нас поэта, мечтающего о славе, который смело писал бы пьесыо нашей жизни? Нечего ему искать тему для комедии за рубежом: дураки и плуты растут на любой земле. Не надо уходить в дальние страны — Рим или Грецию — и там искать тему для серьезной драмы. История Каледонии может вдохновить трагическую музу, и она предстанет нам во всей своей славе.
Неужто нет смелого Барда, который расскажет, как насмерть стоял храбрый Уоллес, как пал он от руки врага? Куда скрылись музы, которые могли бы создать драму, достойную имени Брюса? В этом городе, тут, у нас, он впервые обнажил меч против могучей Англии и преступного ее господина и после кровавых, навеки бессмертных боев вырвал любимую родину из пасти погибели...
Вот если бы, как бывало, вся страна взяла за руку служителей муз и не только выслушала бы их, но и ободрила, обласкала, а если они заслужат похвалу — похвалила бы по справедливости...
А если уж они не выдержат испытания, закройте на это глаза и скажите: «Как могли, так и сделали!»
Возьмись за это вся страна — и, ручаюсь головой, у нас были бы свои, национальные шотландские драматурги, и Слава так громко трубила бы о них в свой рог, что он, чего доброго, треснул бы по швам!»
Публика дружно аплодировала актрисе и прологу, не подозревая, что автор, сидевший в театре, написал эти строки о себе...
Можно было сколько угодно читать лучших драматургов, можно было точно знать, о чем хочется и о чем нужно писать. Но если в это время ты должен «заставить одну гинею работать за пять», если тебя к вечеру еле держат нот и часто нельзя писать оттого, что надо составлять отчеты по акцизу, — где уж тут думать о драмах или комедиях.
Слава богу, если есть время записать песни, которые, несмотря ни на что, звучат в твоей душе.
Во всех письмах этого года Бернс пишет о своих литературных планах. Доктору Муру, приславшему свой роман ему на отзыв, он рассказывает о задуманном очерке «Сравнительный взгляд на творчество Мура, Филдинга, Ричардсона и Смоллета и разбор их произведений».
«Сознаюсь, что эти планы выдают мою смешную самонадеянность, да, вероятно, я никогда и не выполню их», — пишет он Муру и тут же добавляет, что «исчеркал весь экземпляр книги своими пометками».
Как опытный критик — и критик большого вкуса и тонкого понимания, — разбирает Бернс чужие стихи. Как тончайший знаток народной музыки, пишет он о старинных и современных песнях. Его шутливые диалоги — мастерские произведения комедиографа, послания — настоящие монологи из ненаписанной драмы.
Ему со всех сторон посылают стихи и прозу. Часто он не успевает отвечать или отвечает коротко, надеясь на «свободную минуту», которая никогда не приходит.
«Я часто задумываюсь, особенно в грустные минуты, о характерах и судьбах рифмующей братии, — пишет он молодой поэтессе Эллен Крэйг. — Нет среди всех когда-либо написанных мартирологов печальнее повести, чем „Жизнь поэтов“ доктора Джонсона!!.»
И дальше он говорит, что жизнь поэта трагична еще и потому, что он «менее приспособлен выносить удары судьбы».
И вместе с тем Бернс никогда не падал духом, не отчаивался, и если он даже начинает сетовать на всякие горести, то сразу переходит на шутку. Посылая Питеру Хиллу три гинеи в счет долга, он пишет целый монолог о Бедности — «сводной сестре Смерти и двоюродной тетке Ада» — и, понося всех богачей, «коронованных гадов» и «чад порока», добавляет:
«Пускай святоши говорят что угодно, а по мне, хороший залп ругани и проклятий — то же самое для души, что кровопускание из вены для тела: и то и другое приносит огромное облегчение...»
В истинном же горе, в истинной скорби он сдержан и целомудрен, как никто.
Этим летом неожиданно умер младший брат Вильям. Бедный малый заразился «гнилой горячкой» и умер в Лондоне. Два месяца Роберт ничего не знал о брате, беспокоился о нем, писал ему письма. Джин сама отделала рюшами две хорошие тонкие рубашки: Вильям написал, что в столице носят «исключительно рубахи с отделкою на груди», и просил сестер переделать его праздничные рубахи «согласно этой моде».
Рубашки были посланы, и, наверно, Мэрдок, старый учитель Роберта, который хоронил Вильяма в Лондоне, позаботился, чтобы одну из них надели на покойника. Похороны он устроил «пристойные» и прислал Роберту изрядный счет.
А Роберт написал миссис Дэнлоп о смерти Вильяма коротко и грустно: «Ему было всего двадцать три года. Такой славный, красивый, достойный юноша...»
Осень и зима снова прошли в напряженной работе. Объезжать десять приходов в дождь и слякоть было невыносимо трудно. В сентябре Бернс попросил Грэйма помочь ему получить место в Дамфризе, не связанное с частыми разъездами. Ближайший его начальник дал о нем самый благоприятный отзыв:
«Бернс — весьма деятельный, исполнительный и старательный человек, относится с самым пристальным вниманием к своим обязанностям (чего, кстати, я не ожидал от столь необычного Гения)... и, несмотря на малый опыт, он, как вы отлично понимаете, способен преодолеть любые трудности, какие могут представиться в теории или практике нашей профессии... Короче говоря, он вполне достоин вашей дружеской помощи...»
И акцизный чиновник Роберт Бернс получил новое, более выгодное место: он был назначен инспектором так называемого «третьего района» города Дамфриза.
Теперь ему приходилось выезжать не так часто — и только в особых случаях.
Весной 1791 года Бернс обратился к своему хозяину мистеру Миллеру с просьбой разрешить ему передать аренду Эллисленда кому-нибудь другому: ему самому уже совершенно не хватало времени на фермерские работы, да и деньги кончались. А сделать надо было еще очень много.