Наверно, во всей Шотландии в эти дни не было человека счастливее Роберта Бернса. Он снова ощутил свою поэтическую мощь, как в те дни, когда писал «Веселых нищих» и «Двух собак». Ему казалось, что сейчас он пишет еще лучше, и, как он говорит в письме к миссис Дэнлоп, из всех своих произведений он считает «шедеврами» — сынишку Фрэнка, ее маленького крестника, и поэму «Тэм О'Шентер».
Прежде чем «Тэм О'Шентер» вышел в книге Гроуза (в виде примечания к его статье!), Бернс разослал поэму в списках своим ближайшим друзьям в Эдинбург.
И пока те восхищались непревзойденным и доныне в английской и шотландской поэзии рассказом в стихах, автор поэмы занимался совсем другим делом; подошла осень, убирают урожай на фермах и везде варят пиво и эль — не только для дома, но и на продажу. Акцизному дел по горло, но когда этот акцизный — Роберт Бернс, он еще должен уберечь от штрафов и наказаний бедняков — например, какую-нибудь несчастную вдову, мать многочисленного семейства, которая хочет заработать на ярмарке два-три шиллинга, продавая самодельную беспошлинную брагу.
Об этом вспоминал современник поэта Джон Гилспи.
На ярмарке в Торнхилле полно народу. Кэт Уотсон на один день решила стать трактирщицей: она сняла амбар, привезла два бочонка отличной домашней браги — подходи, кто хочет!
Четырнадцатилетний Гилспи удивленно смотрит, как к амбару Кэт подъезжает верхом на старой лошадке человек, которого он давно знает. Это Роберт Бернс, о нем часто говорят в семье Гилспи, где любят его стихи. Когда Джон встречает Бернса, тот всегда ласково здоровается с ним. Однажды Джон, проходя мимо крестьянской хижины, с удивлением услышал, как там среди бела дня сильный женский голос поет старинную песню. Мальчик заглянул в окно: перед очагом в кресле сидел Бернс, внимательно слушал, как поет немолодая женщина, и что-то записывал.
А теперь Бернс соскочил с лошади и, подойдя к двери, поманил Кэт пальцем.
— Да ты, видно, с ума сошла, Кэт! — услыхал мальчик. — Разве ты не знаешь, что мы со старшим инспектором через сорок минут будем тут? Прощай покуда!
Кэт Уотсон все сообразила сразу и, быстро убрав бочонки, избавилась от штрафа в несколько фунтов стерлингов, означавшего для ее огромной семьи голодную зиму.
В письме к мировому судье Дамфриза Александру Фергюссону Бернс прямо пишет: «Что вы сделали и что можно сделать для бедного Робби Гордона? Мне придется спустить на него гончих псов правосудия, и я должен, должен буду натравить всех хищных стервятников на беднягу... Знаю ваше доброе сердце, — продолжает он. — Лишь бы эта шлюха, Политика, не соблазнила и не отвлекла честного малого — ваше Внимание, чтобы вы не пропустили момент сделать доброе дело...»
Неизвестно, в чем провинился «бедный Робби Гордон» и не отвлекла ли политика, столь нелестно аттестованная Бернсом, внимание судьи Фергюссона.
Известно одно: во всей округе не было ни одного человека, который плохо отзывался бы о новом акцизном.
Впрочем, в это лето многие «добродетельные» граждане Дамфриза с неодобрением говорили, что «Бард», как называли Бернса, часто пропадает в трактире Хислопов «Глобус». Ближайшие его друзья отлично знали, почему он там бывает.
Джин с обоими мальчишками уехала гостить в Мохлин к своим родным. На ферме стало пусто, скучно. За день Роберт смертельно уставал. Как не воспользоваться гостеприимством доброй миссис Хислоп, как не остаться ночевать в теплой, уютной комнате наверху, куда ему охотно подавала ужин и стакан грога златокудрая Анна — молодая племянница Хислопов, явно благоволившая к красивому приветливому гостю.
Бернс сдался не сразу: он давно решил «вступить на стезю добродетели». Видит бог, он не был постником и пуританином, он влюблялся во всех хорошеньких женщин, с которыми его сталкивала судьба, он говорил, что они вдохновляют его музу.
На свою беду, он ничего не умел скрывать, о ею увлечениях сразу узнавал весь свет — из стихов, из писем, из его собственных рассказов.
Другие могли быть гораздо легкомысленнее Бернса, их донжуанские списки могли быть в десять раз длиннее. Но никто так откровенно не радовался каждой встрече, никто с таким восхищением не воспевал любовь!..
В последние годы ему казалось, что все увлечения кончились.
«Когда я был далеко не таким святым, каким я стал сейчас...» — писал он в одном письме, вспоминая прошлое. Теперь он всерьез считал себя «святым».
И вдруг эта Анна, такая красивая, беспечная, веселая. Он предупреждал ее: никогда он не бросит Джин, не уйдет от семьи.
Но на все его уговоры Анна отвечала смехом, бросалась ему на шею — и не уходила из его комнаты до утра.
Снова Роберт Бернс влюбился — и снова Джонсон получил изумительную песню. В песне говорилось о «золотых кудрях Анны», о счастье и блаженстве свидания с ней. А под конец поэт посылает к чертям церковь и государство — они-то, разумеется, запрещают ему любить Анну.
Эта песня осталась памятью о дамфризской девушке, которая отдала поэту свою любовь так бескорыстно и просто, как будто понимала, кого она любит.
Когда Джин вернулась из Мохлина, злые языки не преминули сообщить ей, что Роб совсем потерял голову «из-за этой рыжей девчонки», племянницы Хислопов, и что миссис Хислоп им во всем потакает.
Но Джин ни о чем не спрашивала Роберта и по-прежнему была с ним ласкова и терпелива.
Иногда это бывало нелегко. Семья огромная, работы на ферме очень много. Джин вставала на рассвете вместе с Робертом, готовила на всех завтрак, потом Роберт распределял работу между домашними.
Наемных рабочих Бернсы не держали — в доме было полно молодежи: племянница Роберта, его сестра, брат Джин. Лишь на время пахоты или уборки урожая приходили на несколько недель соседские парни или приезжие батраки.
«Во время сева, — рассказывал Вильям Кларк, проживший у Бернсов шесть месяцев, — мистер Бернс сам выходил на рассвете в поле, но так как у него было много работы по службе, то к полудню он уже уезжал по своим делам. Человек он был добрый, справедливый, со всеми обращался запросто, но если его что расстраивало, он мог и вспылить. По-настоящему он при мне рассердился только раз на небрежность одной из девушек. Она так крупно нарезала картошку в корм корове, что та подавилась и чуть не сдохла. На мистера Бернса страшно было смотреть — и вид и голос у него были ужасные. Но гроза скоро прошла — и больше он ни слова не сказал... Носил он дома синий берет, синий или коричневый длиннополый сюртук, вельветовые брюки, темно-синие чулки с гетрами, а в холодную погоду накидывал на плечи черный в белую клетку плед...»
Вечером, отдохнув после разъездов, Роберт переодевался, и Джин с гордостью смотрела на мужа: к его смуглому лицу так шел белоснежный шейныйплаток, черные волосы блестели и вились, синий сюртук с песочного цвета отворотами сидел ловко и ладно. Теперь Роберт почти каждый вечер проводил в Дамфризе: на днях там начался театральный сезон. Директор труппы Сазерленд приехал к Роберту с письмами от друзей-эйрширцев и запиской от эдинбургского друга актера Вуда — того самого, с которым Роберт искал могилу Фергюссона. Вуд рекомендовал Сазерлэнда как одного из самых образованных и талантливых актеров. Сазерленд просил Бернса не оставлять театр без внимания и, если можно, написать пьесу: труппа открыла подписку на постройку нового театра, и было бы очень хорошо поставить там пьесу своего, шотландского, драматурга.
Для Роберта знакомство с Сазерлендом, с его женой — талантливой характерной актрисой и особенно с очаровательной примадонной мисс Луизой Фонтенель было просветом в этой невеселой зиме.
Они приехали, когда Роберт только что оправился после тяжелой простуды и приступа острого ревматизма. К середине зимы ему стало понятно, что, несмотря на все труды и старания, ферма не оправдала его надежд.
«Нервы мои в ужасающем состоянии, — писал он Гильберту 11 января 1790 года, — чувствую, как страшнейшая ипохондрия проникает в каждый атом моей души и тела. Эта ферма отняла всю радость жизни. Как ни прикидывай — она меня разорит. Ну ее к черту!.. Если бы я избавился от нее, я, наконец, вздохнул бы свободней...»