Как-то вечером, засыпая, Абель увидел на противоположном склоне огромного амфитеатра множество голубых искр, которые поднимались, как столб светящейся пыли, и двигались по опушке леса; приподнявшись на локтях, он следил глазами за этим родственным звездам свечением, дивясь той легкости и небрежности, с какой природа, освобожденная от воздействия человека, разворачивала перед ним как бы частицу Млечного Пути. Вот звездная пыль достигла вершины горы и постепенно исчезла, растворившись в синеве летней ночи, а он еще долго, затаив дыхание, вытянув шею, глядел туда, где растаяли живые искры, глядел, ощущая в голове пустоту, а в груди укол острого одиночества, как если бы он жалел, что не смог последовать за ними.
После нескольких часов мертвого сна, едва почувствовав плечами утренний холодок, он вставал, потягивался, справлял нужду и окидывал взглядом плоды своих ежедневных трудов. Тусклый бесцветный свет обрисовывал вершины пока еще темных гор, на фоне которых понемногу выявлялись чуть более светлые пятна травы, каменистых обвалов, песчаных осыпей. Первые птички чистили перышки, сводили счеты, гонялись друг за другом, перепархивая с ветки на ветку деревьев и кустов, где находились их гнезда. Из леса доносился прохладный, острый запах мокрого дрока. Мир вокруг Абеля продолжал жить на свой особый лад, отличный от людского, беззаботный и нерасчетливый, всецело предавшись славословию этого мига творения, длящегося уже несколько миллиардов лет.
А ему тем не менее надо было возвращаться к людям, спускаться в Сен-Жюльен с бочкой на тачке, проходить под окнами спящих, у которых в кухне был водопровод, — иногда он видел, как они поливают свою фасоль или настурцию, и тогда от земли шел влажный запах, не менее аппетитный, чем запах свежевыпеченного хлеба, идущий из печной отдушины булочной, запах, от которого каждое утро у него слюнки текли. Однажды, не в силах противиться искушению, он стал на корточки перед отдушиной, протянул удивленному булочнику монетку в десять су и получил взамен полбатона с хрустящей коркой, который и сжевал тут же на месте, зарывшись носом в горячую мякоть, как голодный пес в миску с супом.
Кстати, проделанная работа уже начала заметно сказываться на его здоровье; раньше он не придавал значения еде, свежий воздух и открытые просторы манили его куда больше, чем обильная пища. Но при всей его умеренности организм требовал более существенного подкрепления, чем безвкусная жидкая затируха, от которой вздувается живот, но не наращиваются мускулы. Поэтому у него вошло в привычку — вернее, он вернулся к старой привычке, ибо уже широко и умело пользовался природными ресурсами во время долгого отшельничества на хребте Феррьер, — ставить силки под каждым кустиком дрока на двести — триста метров вокруг своего лагеря, и каждое утро находил нескольких белохвостой, сплющенных между двумя камнями; он жарил их, горя нетерпением, как в старые добрые времена, когда его праща свистела возле помойной ямы. Он мгновенно раздирал тушку зубами, оставляя только клюв да лапы; это ему придавало силы для борьбы с горой — ни дать ни взять громадный плотоядный муравей, который ударами кирки заставлял своих микроскопических собратьев разбегаться, унося белые яйца, чтобы спрятать их поглубже в землю.
Время шло к середине августа, а он и не заметил, что пролетели три недели с тех пор, как он начал долбить Эквалетт. Между тем шахта достигла уже метров семи-восьми в глубину; иногда, просыпаясь по утрам, он разглядывал отверстие, зиявшее среди куч выброшенной земли и щебня, и поражался, как смог он один за столь короткий срок проделать эту гигантскую работу: ему казалось, что он едва-едва ее начал.
Добравшись до такой глубины, он стал продвигаться уже под землей, и хотя в этом были свои преимущества — прохлада, тень, кров на случай грозы, — возникли и новые трудности. Во-первых, крепление: было бы чертовски легкомысленно продолжать долбить и особенно подрывать скалу, надеясь на прочность камня и не укрепив траншею надежным перекрытием. Лес был у него под рукой — над шахтой протягивали свои атласные, узловатые ветви буки, серые, словно бы в подражание обступавшему их граниту. Две вертикальные балки и одна горизонтальная через каждый метр, да в случае надобности еще и стояк в центре обеспечат ему, вероятно, полную безопасность; не зря же он работал крепильщиком на шахте в Виллемане, для обшивки которой он целыми днями разделывал бревна! Искусство обтесывания стояков и крепления стен было ему известно, как никому другому; неисповедимы пути господни! Кто бы мог подумать, что все это пригодится ему в один прекрасный день?
Выяснилось еще одно: оказывается, надо, чтобы у шахты был небольшой наклон к выходу; иными словами, долбить следовало снизу вверх.
Он сделал это немудреное, но и важнейшее открытие как-то утром, пытаясь выкатить наружу довольно большую каменную глыбу, которая явно не желала ему подчиняться, хотя он сначала осыпал ее проклятиями, а потом даже стал уговаривать; этот случай заставил его обратить внимание на то, что его шахта имеет уклон скорее к центру, что никак не годилось: если он и наткнется на подпочвенную воду, то как он сможет вывести ее на поверхность, не прибегая к дорогостоящей сложной механике?
В тот день он посвятил часть утра изготовлению ватерпаса из бутылки от лимонада, наклеив на нее две параллельные полоски пластыря, которые должны были отмечать мёстоположение пузырька воздуха в бутылке, полной воды. Бутылку и пластырь, оставшийся со времени несчастного случая с братом, он нашел в чердачном тайнике как раз над головой матери, которая следила за ним остановившимся взглядом, скорчившись на соломе, не мертвая и еще не спекшаяся от удушающей жары, царившей под черепичной крышей.
— Ты не думаешь, что пора бы старуху перевести с чердака?
— А ты бы взял да устроил ее в приют, в конце концов, это твоя мать, а не моя, у меня и так хватает работы, мне надоело таскать еду и мыть ей задницу среди такой вони, да еще имея на все про все один несчастный литр воды!
На сей раз это было уже открытое объявление войны.
Возникла проблема освещения шахты, куда свет все позже проникал по утрам и все раньше уходил вечером, отчасти из-за ее глубины, отчасти оттого, что дни в августе стали значительно короче; Абель работал при колеблющемся свете двух свечей, и от каждого его движения вокруг беспорядочно прыгали тени. Он подсчитал, что подземное освещение стоит десять су в день, не то чтобы целое состояние, но все же следовало поторопиться и выйти к подпочвенному роднику как можно скорее.
Последняя задача, хоть и не столь важная, была, однако, самой неприятной — выбрасывать наружу вынутый грунт. До сих пор он таскал глыбы, прижав их к груди, или катил по земле, если они были слишком тяжелые; но с увеличением расстояния делать это становилось все труднее.
Была совершенно необходима какая-то повозка, чтобы избавиться от бесконечного хождения с тяжелыми плитами или мешками щебня, набитыми так, что, того и гляди, лопнут. А они, шут бы их побрал, и лопались, не стесняясь!
Тачка.
Единственный выход.
Но тогда ему придется возить ее каждое утро вниз — не может же он подвесить бочку с водой себе на шею, как вешают на шею сенбернару бочонок водки? Да и не так-то легко таскать тачку сюда без дороги, через пни, заросли, скалы, по склону, заросшему высокой, по горло, травой! Повторять этот подвиг каждый день было бы чистым безумием. Он посмотрел на свои руки, приложил их к груди: как бы ни был хорош механизм, при таком обращении он может и отказать…
Абель почувствовал, как им завладевает отчаяние. В ослепительном свете августовского дня он медленно вышел из своей пещеры, остановился на самой верхушке щебеночного террикона, и, поскольку он вдруг потерял веру в себя и в свою затею, все эти нагромождения камней и зарывшиеся в траву обломки, эта черная дыра в скале показались ему утомительной, тщетной, в высшей степени странной выдумкой — да, ничего не скажешь, работенка для полоумного. Он спрашивал себя, увенчаются ли все эти усилия успехом или он напрасно потратил время и огромный труд, опрометчиво кинувшись в предприятие хоть и заманчивое, но далеко превосходившее его силы. Глядя под ноги на щебень, выброшенный из шахты, он почувствовал, что из-за какой-то тачки все здание, воздвигнутое его воображением, рухнуло. Весь его замысел рассыпался.