— Вот так, — проворчал он, прилаживая шлем. На голографическом стенде загорелась проекция мозга Данло. Все его основные структуры — от большого мозга до миндалин — светились разными красками. Радомил мог придать голограмме более глубокий уровень — тогда она показала бы фиолетовые нейроканалы в височных долях и даже включение отдельных нейронов в языковых центрах. — Ох, как же ему больно, — сказал акашик. — Никогда еще не видел, чтобы человек испытывал такую боль.
Радомил показал на красные светящиеся облачка вокруг мозгового ствола, в теменных долях — практически во всех частях мозга. Хануман следил за ним с интересом, как кадет-цефик во время урока. Воинов-поэтов это тоже заинтересовало. Ярослав охотно потыкал бы ножом в ступни, бедра, живот и глаза Данло, чтобы поглядеть, какие участки мозга загорятся, но он знал, что Хануман, сосредоточенный на своей цели, не разрешит ему этого.
— Могу я теперь задать ему вопрос? — спросил Хануман Радомила.
— Да, спрашивайте, пока он еще в сознании. Это просто невероятно, что он терпит такую боль молча и не теряя сознания.
— На чем следует сосредоточиться воину-поэту, когда я задаю вопрос?
Радомил хрустнул пальцами.
— Пусть он спрячет свой нож. Пилот и без того натерпелся. Еще немного боли — и он просто утратит способность говорить.
— На этот случай я вас и вызвал. Мне нужно, чтобы вы прочли его мысли.
— Но он все-таки должен говорить, хотя бы мысленно. Словами и цифрами, которые четко воспроизводятся в лобных долях. Избыток боли затемнит это воспроизведение.
— А недостаток боли позволит ему управлять своими мыслями. Он владеет цефическими навыками, как вам должно быть известно.
Радомил не стал спрашивать, как Данло приобрел эти навыки, а Хануман не сказал, что сам когда-то посвятил Данло в секреты своего мастерства. Данло ворочал во рту израненным языком, пока эти двое спорили, как им лучше получить нужную Хануману информацию.
— Вы мастер-акашик, — сказал наконец Хануман, низко кланяясь Радомилу, но в его глазах сквозило презрение, которое цефики питают к представителям низших ментальных дисциплин, особенно к акашикам. — Один из лучших акашиков, известных мне, Я полагаюсь на ваше суждение. Ограничимся пока словами — а если они не принесут успеха, мы попросим воина-поэта сопроводить их своим ножом.
Заключив этот компромисс, Хануман взял оставшуюся целой руку Данло в свою и спросил: — Координаты каких звезд сообщил тебе Зондерваль?
Его слова прожгли мозг Данло, как красное ракетное пламя.
Нет, нет — я не должен думать словами. Нет, нет, нет.
— Еще раз, — сказал Радомил, глядя на голограмму. — Спросите его еще раз.
Хануман повторил свой вопрос.
— В его мыслях мелькает “нет” и “слова”. Он пытается не думать словами.
— Этого следовало ожидать.
— Чем больше слов скажете вы, тем труднее будет его задача.
— Да, пожалуй, — поэтому мне нужно найти верные слова.
Хануман снова задал свой вопрос, справившись на этот раз о цвете глаз Зондерваля и тембре его голоса — эти ощущения могли ассоциироваться с информацией, которую Зондерваль сообщил Данло.
Я не должен думать словами, твердил про себя Данло. Цифры, координаты — нет, не хочу, не хочу, не хочу…
— Продолжайте говорить, — сказал Хануману Радомил. — Мы близки к цели.
Голос Ханумана, как серебряный нож, резал слух Данло и проникал в самую глубину его мозга. Данло закрыл глаза, пытаясь расплавить его слова огнем своей воли.
Я так хочу. Такова моя воля. Моя воля свободна, как талло в небе. Я должен иметь мужество следовать за ней.
— Поразительно, — сказал Радомил. — Его воля необыкновенно сильна. Он старается мыслить только образами — и ему это, кажется, удается.
Воля сердце огонь машут белые крылья холодный воздух синее небо…
Хануман продолжал расспрашивать Данло о флоте Зондерваля и его пилотах. Он называл координаты разных звезд, через которые мог проходить маршрут Зондерваля, надеясь, что память Данло среагирует на какие-нибудь из них. Потерпев неудачу в этом, Хануман стал говорить о гибели племени деваки и спрашивать, почему Данло позволил Тамаре оставить его. Эти вопросы, более жестокие, чем нож воина-поэта, ранили Данло до глубины души. Они едва не вызвали лавину эмоций, которая могла бы сломить его. Но его воля, как воля каждого человека, была поистине свободна, и в этот раз, единственный в своей жизни, он имел мужество следовать за ней.
Синее небо черный космос вопль молчание белое дитя звезд мерцание-свет свет свет…
— Итак? — сказал наконец Хануман.
— Я не могу прочесть ничего, кроме этих образов. Сожалею, но это так.
Хануман взял другую, израненную, руку Данло и сжал его окровавленные пальцы в своих. Боль, пронизавшая током руку Данло, должно быть, передалась ему, потому что он содрогнулся, отпустил Данло и спросил:
— А сейчас что вы читаете?
— Почти ничего, кроме боли. Боли яркой, как свет.
Свет свет свет огонь огонь огонь…
— Займись пальцами на другой руке, — сказал Ярославу Хануман.
— Лучше бы глазами, — заметил Ярослав, приставив нож к ногтю большого пальца Данло.
Хануман, не слушая его, сказал Данло:
— Назови координаты. Ты не избавишься от боли, пока не скажешь их мне.
Боль боль боль…
Большой палец полыхнул огнем, Данло напрягся в своих жгучих путах и подумал на миг, что хочет одного: избавиться от боли. Уйти от агонии существования, как червяк уходит под снег, — эта мысль искушала его почти невыносимо. Побороть боль или уйти от нее было всем, чего он желал. Но ведь он мог уйти от нее с помощью слов, выдав информацию, которой Хануман так отчаянно от него добивался. Осознав это, Данло свернул в другую сторону, вспомнил самое заветное свое желание и заставил себя подняться (или погрузиться) в ту звезду, что пылала в центре его существа, как огненно-красное сердце. Он падал в ее огонь радостно и свободно, как талло, летящая к солнцу.
Боль.
Перья вспыхнули, и он сам стал своей болью; боль была началом и концом его жизни и длилась вечно во вселенной, которая сама была болью и больше ничем.
Боль.
— Бесполезно, — сказал Радомил, глядя на модель мозга Данло, всю охваченную красным огнем. Сам Данло сидел с закрытыми глазами, расслабив грудь и плечи, как будто открыл свое сердце всей боли мира.
Ярослав сковырнул еще один ноготь и, стоя перед Данло с обагренным кровью ножом, подтвердил:
— Бесполезно. Если б я не знал, что это невозможно, то подумал бы, что он заранее принял какое-то противоядие от экканы.
Но противоядия от экканы не существовало, и Хануман сказал:
— Нет. Он будет чувствовать ее всю свою жизнь.
— И надолго ж эта жизнь затянется? — спросил Ярослав, переводя взгляд с Данло на Ханумана.
— Не знаю, — с невыразимой печалью сказал Хануман. — Откуда мне знать?
— Позвольте мне заняться его глазами, — попросил Ярослав. Хануман склонился над Данло и потрогал его закрытые веки.
— Позвольте мне забрать у него жизнь, — с неожиданным состраданием сказал Ярослав. — Он заслужил свободу, как никто другой.
Хануман, став за стулом Данло, прижал пальцы к его сонной артерии.
— Как сильно все еще бьется его сердце.
— Предлагаю подождать несколько дней, — вставил Радомил. — Когда действие экканы ослабеет, можно будет прибегнуть к другим наркотикам. И когда его мозг очистится от боли, я смогу прочесть…
— Способен ли кто-нибудь прочесть этого человека? — тихо, словно только для себя, произнес Хануман. — Мог ли я хоть когда-нибудь прочесть его?
— Позвольте мне взять его жизнь, — повторил Ярослав. — Если он достиг своего момента возможного и двинулся дальше, ничего другого не остается.
— Если ему выпало стать Одиннадцатым, — добавил Аррио Келл, — он перешел через боль, и вы никогда его не прочтете.
Перешел через боль. Перешел через огонь. Свет за пределами света внутри света свет свет…
Пока двое воинов-поэтов спорили с Радомилом и Хануманом о судьбе Данло, с самим Данло происходило что-то странное. Ему казалось, что внутри у него, в полном огня и боли пространстве между легкими, бьется чье-то другое сердце. Может быть, сердце Ханумана? Данло всегда чувствовал, что их души связаны, точно у сросшихся грудью близнецов в материнском чреве. Удары становились все ближе, словно к нему шел человек с барабаном. Данло видел этого человека: молодой божок с прыщавым от юка лицом спешил по соборным коридорам в часовню, и его золотой плащ развевался позади, как крылья ангела.