Но де Сад, чей «образ мыслей» был непоколебим, вносил изменения только под давлением реальной угрозы собственной безопасности, поэтому замечания супруги остались без последствий. Тем более что в то время весь пыл своей души маркиз вкладывал в осуждение законодательной системы, упрятавшей его за решетку. В доработанном поневоле варианте мудрый Заме, «предвидевший» революцию во Франции, решил не передавать бразды правления сыну, ибо хотел, чтобы после его смерти народ «наслаждался благами свободного республиканского правления», к которому Заме подготовил его как заботливый отец. В дальнейшем же, как был уверен Заме, счастливые — ибо они исповедуют республиканские принципы — народы Франции и Тамоэ воссоединятся.
С изданием «Алины и Валькура» де Сад, кажется, действительно чуть-чуть опоздал. Термидорианская публика, уставшая от газет, число которых по сравнению с концом 1789 года сократилось до ста с небольшим, от ораторского слова и театральных пьес, от листовок и памфлетов (либо пасквилей), возвращалась к чтению длинных романов. Вымышленные истории, угодившие вкусам читателей, раскупались нарасхват. А читатели, привыкшие за годы революции к эротико-политическим памфлетам, в которых истинные патриоты, воплощавшие в себе здоровые семейные ценности, без всяких эвфемизмов и ограничений описывали и разоблачали разврат загнивавшей аристократии, продолжали с удовольствием поглощать фривольные сочинения, далекие от прославления гражданских доблестей, а напротив, напоминающие о «сладостях жизни». Отъявленный либертинаж прекрасно уживался со свободой, порнография — с морализаторством. Авторы памфлетов, выставляя себя хранителями морали, писали непристойным языком разврата, их опусы приближались к тем непристойным сочинениям восемнадцатого столетия, о которых говорили: их «читают руками». Казалось, при таком обилии непристойной литературы де Сад мог бы, наконец, перестать скрывать свое имя. Но это только на первый взгляд. Порнографический лексикон де Сада, из-за которого он наравне с Ретифом, Мирабо и другими своими современниками попал в «запретные писатели»[13], — это, пожалуй, самая банальная часть его сочинений, ибо в отличие от Ретифа или Андреа де Нерсиа эротизм у де Сада был, в сущности, поводом для создания стройного здания собственного «образа мыслей»: философии зла, преступления и атеизма. О чем бы и каким бы языком ни писал де Сад, он упорно твердил одно: страсть к разрушению заложена в природе, природа — безликая и равнодушная сила, не нуждающаяся ни в особом культе, ни в поклонении, но карающая любого, кто смеет ей противиться, кто сверяет свои действия с заповедями выдуманного Бога, препятствующими осуществлению потребностей, заложенных природою. Истинный сын Просвещения, он отвергал идею прогресса, поэтому кирпичики, из которых сложено здание его философии, всегда одни и те же. Возможно, поэтому чтение «программных» сочинений де Сада вполне может наскучить: постулаты своей философии он излагает многократно.
В 1795 году в продаже появились два небольших томика под названием «Философия в будуаре», посмертное произведение автора «Жюстины». Завлекающий эпиграф «Мать предпишет дочери прочесть ее» пародировал эпиграф «Мать запретит дочери читать его», предпосланный к памфлету «Маточное буйство у Марии-Антуанетты, жены Людовика XVI» (1791), Во втором издании автор несколько изменил название: «Философия в будуаре, или Аморальные наставники» и добавил подзаголовок: «Диалоги, предназначенные для воспитания молодых девиц». Связав анонимного автора нового сочинения с «Жюегиной», де Сад почему-то решил похоронить его. Возможно, таким образом он хотел обезопасить себя от повторного обвинения в «крайней безнравственности», едва не стоившего ему жизни, и заодно обезопаситься на будущее, так как в это время за его рабочим столом рождалась «Новая Жюстина». Этим заявлением он также хотел привлечь к новой книге любопытство читателя, который в свое время активно раскупал тиражи «Злоключений добродетели».
«Философия в будуаре», состоящая из семи диалогов, или, точнее, картин, ибо повествование у де Сада очень «зримое», были написаны в Пикпюсе, в комнате, из окна которой можно было видеть гильотину, а изо рва, куда сваливали трупы казненных, доносились запахи разложения. С 14 июня по 27 июля на площади Поверженного Трона, были казнены тысяча триста шесть человек (из них сто девяносто семь женщин); тела их были закопаны в двух рвах Пикпюса. Больше половины казненных были выходцами из народа: революция пожирала собственных детей. Можно только предполагать, какие чувства испытывал в то время де Сад, убежденный противник смертной казни и одновременно признававший за человеком право на убийство «из-за природного пристрастия к преступлениям», истребившего на бумаге сотни бессловесных жертв и вынужденного проживать в тени гильотины и каждодневно быть свидетелем кровопролития, жертвой которого он в любую минуту мог стать сам. Де Сад не описывал этих чувств никому, только в годовщину казни короля написал Гофриди: «Гильотина, сооруженная прямо у меня на глазах, принесла мне в сотню раз больше вреда, чем все бастилии, вместе взятые».
Отгородившись от ужасов окружавшего его мира листами бумаги, испещренными торопливым размашистым почерком, которым уже написана «Жюстина» и будет написана «Жюльетта» (письма в секцию гражданин Сад писал четким округлым почерком), де Сад выстроил роскошный будуар, комнату между спальней и гостиной, где либертены-аристо-краты во главе с мадам де Сент-Анж и Дольмансе взялись обучить искусству либертинажа юную Эжени. Используя себя в качестве наглядных пособий, они посвятили девицу во все таинства любви, в том числе и однополой, и принялись энергично формировать ее вкусы. Ученица оказалась необычайно способной и любознательной, и главный учитель Дольмансе, утверждавший, что «вкусы человека в разврате схематически сводятся к трем: содомия, святотатственные фантазии и жестокость», счел необходимым ознакомить ее с теорией либертинажа, ибо только слово способно придать наслаждению подлинную утонченность и беспредельность. Бессловесных либертенов не существует.
Как предупреждает заголовок, главное в садическом будуаре — это философия, поэтому стремительные эротические вакханалии, по содержанию мало чем отличавшиеся от тогдашних порнографических сочинений, сменялись длинными рассуждениями на темы религии, нравственности, преступления и — в духе времени — революционной морали. Наверное, иначе и быть не могло: идея литературной мести прочно засела в голове де Сада, и если в «Ста двадцати днях Содома» он изничтожал век Людовика XIV, породивший ненавистные ему «письма с печатью», то в «Философии в будуаре» он язвительно высмеивал якобинскую идеологию, доводя до абсурда революционную теорию.
«Предоставлять человеку выбор — значит, искушать его», — убеждает Эжени Дольмансе, обрушиваясь на Бога, наделившего человека свободой выбора. «Добродетели создают только неблагодарных», «Никогда не давай милостыню», «Нет ни одного действия, которое было бы истинно преступным, и ни одного, которое можно было бы назвать добродетельным. Все зависит от наших обычаев и климата; то, что именуется преступлением здесь, нередко является добродетелью в ста лье отсюда», — поучают либертены свою воспитанницу. Отвечая на вопрос Эжени, необходимо ли благонравие обществу, Дольмансе извлекает брошюру под названием «Французы, еще одно усилие, если вы хотите быть истинными республиканцами!», купленную им во Дворце равенства, и зачитывает памфлет, выворачивающий наизнанку все республиканские ценности.
Автор памфлета требует для истинных республиканцев такой веры, которая поднимала бы душу гражданина к «драгоценной свободе — единственному кумиру современности». Чтобы стать свободными, французы не должны иметь дела с «Богом, лишенным протяженности, что, впрочем, не мешает ему пронизывать собою вселенную; с Богом всемогущим, который, однако, никогда не может добиться осуществления своей воли; со всеблагим Существом, порождающим только лишь недовольных; с Существом, любящим порядок и правящим в полнейшем хаосе. Одним словом, мы не желаем считать Богом существо, противоречащее природе и порождающее путаницу; существо, под влиянием которого человек совершает ужасные вещи. Подобный Бог заставляет нас содрогаться от негодования, поэтому мы обрекаем Его на забвение, из которого гнусный Робеспьер недавно попытался его извлечь». Адресуя христианскому Богу свои обычные инвективы, де Сад не мог не бросить камень в огород Верховного существа, культ которого пытался установить Робеспьер. Противник любого Верховного Божества, каким бы именем его ни называли, Существа, ограничивавшего его свободу, де Сад не мог простить якобинцам введения нового культа, который они стали насаждать на опустевшем месте отринутого ими христианства. По мнению де Сада, теизм, предложенный Робеспьером, являлся «самым непримиримым врагом той свободы, которой мы служим».