Спенс перевел на него взгляд.
— Звонили из офиса коронера, — наконец выдавил он. — В общем, тело Зака вернулось… — Он вздохнул. — Они могут отдать его нам для похорон, но его… Его мозг пока останется в Лондоне.
У Дэнни от неожиданности отвисла челюсть.
— Они говорят, что он должен оставаться в лаборатории, пока не закончится суд, — продолжал Спенс. — Так как мы решим: хоронить Зака без мозга или оставить у них тело, пока они не смогут отдать нам и мозг тоже?
— Боже правый!.. — пробормотал Дэвид; на лице у него читалось глубокое потрясение.
Спенс закрыл глаза, словно желая отогнать новые мучительные картины крошечного тельца его сына и того состояния, в котором оно, должно быть, находится.
— А что будет с мозгом, если ты все же решишь похоронить его сейчас? — через некоторое время спросил Дэнни.
Спенс покачал головой:
— Я не спрашивал. Думаю, что нужно узнать, прежде чем я сообщу об этом Никки.
Дэнни и Дэвид беспомощно посмотрели на него. Ему не было необходимости озвучивать свое нежелание поднимать с ней этот вопрос именно сейчас, как и не нужно было объяснять, какую боль причинил ему этот телефонный звонок. Между ними повисло решение, понятное без слов, принимать которое никакому родителю не пожелаешь.
Наконец Спенс обернулся и посмотрел на здание суда магистрата с таким выражением лица, словно уже почти решил вернуться туда.
— Знать, что она все еще там, — бессильно прорычал он, — и что я не могу подойти к ней!.. От этого мне хочется взорвать все к чертовой матери и вытащить ее оттуда.
Дэнни утешительно похлопал его по плечу, а Дэвид сказал:
— Единственное, что теперь имеет значение, — это сделать все возможное, чтобы обеспечить ей хорошего адвоката. — И, достав из кармана мобильник, он нажал на кнопку быстрого набора телефона матери.
До сих пор Никки понятия не имела, что такое автозак. Если бы ее попросили угадать, то, наверное, она представила бы себе заключенных, сидящих на длинных скамьях за толстой стальной сеткой или даже за пуленепробиваемым стеклом, и еще, наверное, все они были бы скованы между собой.
Но реальность совершенно не походила на ее фантазии.
Задняя часть микроавтобуса, в котором она ехала, была разделена на шесть микрокамер: три с одной стороны центрального прохода и три с другой. Они были настолько маленькими, что в них едва хватало места, чтобы развернуться, и ее колени почти касались противоположной стены, когда она села на сваренное из металлических трубок сиденье. После того, как охранник снял с Никки наручники, и перед тем, как запереть ее, он сообщил ей, что в крыше есть люк, чтобы полиция или пожарная команда в случае крайней необходимости могла вытащить ее наружу.
Каждый раз, когда она думала, что в этом тяжелом испытании она прошла все и уже не может быть хуже, это происходило.
Никки знала, что они едут по шоссе А-38, в северном направлении, потому что увидела дорожный знак. Окно было сильно тонированным, но она предположила, что это скорее защита от нескромных взоров прохожих, чем препятствие для любопытных взглядов заключенных. Странная уступка, которая, впрочем, наверняка таковою и не была.
В мыслях Никки перестала быть тем, кем являлась в действительности; вместо этого она представляла себя актером, которому нельзя смотреть на кинокамеры или пытаться общаться со съемочной группой. Она просто должна была верить, что они рядом и старательно захватывают в объектив мчащийся по сельской местности автозак, несущий свой груз актеров в роли охранников и правонарушителей. Некоторые заключенные, набитые в камеры, как сардины в консервную банку, громко выкрикивали слова из сценария, которого Никки не видела, на языке, который она знала, но никогда не использовала. Время от времени слова оказывались такими грязными, что ее начинало тошнить, а резкий смех так вонзался в нее, что она невольно вздрагивала. Ее выражения и реакции были частью фильма. Они тоже не были настоящими. Они исчезнут, как только режиссер крикнет: «Стоп! Снято!»
Она жадно смотрела на проносящиеся мимо пейзажи, пытаясь по-прежнему играть роль, хотя и не знала наверняка, кого, собственно, должна играть. Ее обвиняли в убийстве, что делало ее серьезной преступницей, но она себя не чувствовала таковой, поскольку пыталась разучиться чувствовать что-либо вообще. Если она выйдет из роли, то ей придется постараться стать сторонним наблюдателем за собственной жизнью, отстраненным умом, наблюдающим за тем, как послушное тело, влекомое исподволь, сливается с тюремной системой, словно труп, который засасывает могила.
Последние слова Марии Таунсенд отдавались зловещим эхом в ее смятенном уме. «Попроси, чтобы тебя оформили по Правилу… Тебя отделят… разумно, учитывая твою статью». Что означает «Правило»? Кого она должна просить? Отдельно — как это? По-видимому, лучше, чем столкнуться с теми, кто считал своей ролью в тюремной жизни (как, впрочем, и в кино) обрушивать собственное наказание на заключенных, обвиняемых в причинении вреда своим детям.
Заключенные.
Она теперь заключенная. Ее не признали виновной, но все равно взяли под стражу. Осудили на тюремное заключение в ожидании судебного процесса по делу об убийстве ею новорожденного сына.
Горе и паника стали нарастать в ней, как взрывная волна, но Никки быстро оттолкнула их и снова стала смотреть в окно. Все части пейзажа проносились мимо нее размытым пятном: поля, деревья, дома, магазины «Все для сада и огорода», пабы… Съемочная группа находилась где-то снаружи, кинокамеры катились вслед за ней.
Они повернули, съехали на другую дорогу, которая шла через однообразный жилой массив. Никки заметила знак «Тюрьма Ее Величества Иствуд-парк», и, поскольку фургон замедлил ход, поняла, что они добрались до места назначения. Ей хотелось бежать и никогда не останавливаться, но места в камере было так мало, что она не могла сделать даже шага. Все, что она видела в окно, это высокие заборы, поверх которых шли ряды толстой, угрожающего вида колючей проволоки, и камеру видеонаблюдения, указывающую ей путь. Камера напомнила ей о роли, которую она якобы играла, но минуты шли, микроавтобус снова покатился вперед, и все ее попытки остаться в мире грез стали утекать, как вода из раковины, оставляя ее в холодной, жесткой хватке невероятной действительности.
Микроавтобус наконец остановился, но прошло какое-то время, прежде чем служащие «Релайанс» начали принимать прибывших заключенных. Никки молилась, чтобы этот процесс подольше затянулся, но слишком скоро кто-то уже отпер ее дверь, и, когда она встала, служащий «Релайанс» протянул наручники. Через мгновение ее запястья снова сковали стальные оковы, и ее вывели в холодный вечер, а затем ввели в дверь, открывшуюся в унылую, тускло освещенную комнату, где стояли две одетые в форму надзирательницы и ждали, когда она подойдет, чтобы начать регистрацию.
Внезапно ее ужас достиг такого накала, что ее чуть не вывернуло наизнанку, и, возможно, это действительно произошло бы, но одна из надзирательниц вышла вперед и сжала ее руку. Это была молодая женщина с зализанными назад светлыми волосами и доброжелательной улыбкой.
— Что, первый раз? — спросила она.
В горле у Никки было так сухо, что она не могла произнести ни слова, и потому просто кивнула. Меньше всего она ожидала встретиться здесь с доброжелательностью — это шло вразрез абсолютно со всем, что ей доводилось слышать о тюрьмах.
— Мы зарегистрируем вас как можно быстрее, — сказала служащая, оборачиваясь через плечо, потому что зазвонил телефон.
Другая надзирательница подняла трубку, а молодая светловолосая женщина перевернула страницу на планшете и сказала:
— О’кей, имя и дата рождения.
Никки ответила охрипшим почтительным голосом.
Записав данные, надзирательница перешла к следующему вопросу:
— Как вы здесь оказались?
Никки засомневалась, и ее глаза заволокло слезами, когда она отрывисто ответила: