Когда Никки осознала, что она относится к последней категории арестантов, ее грудь сковал железный обруч ужаса. Этого не может быть, просто не может, и все же это происходило. Ей снова захотелось умереть. Ведь тогда она бы воссоединилась с Заком, и никто и никогда не смог бы причинить им вреда.
В канцелярии царил сумасшедший дом, поскольку два полицейских в форме сражались с парочкой сердитых женщин, очевидно, одержимых желанием разорвать друг друга в клочья, в то время как стоящему за стойкой дежурному сержанту приходилось надрываться, чтобы его услышала пожилая пара, с которой он пытался разговаривать; те, в свою очередь, тоже что-то кричали ему.
Проходя по комнате, Никки низко опустила голову и остановилась, когда они дошли до двери, потому что Фримен завозился с карточкой-ключом. Дав ей пройти вперед, он провел Никки по лабиринту коридоров в заднюю часть участка, где находились камеры предварительного заключения.
Дежурный сержант как раз регистрировал кого-то, так что им пришлось подождать, как животным, загнанным в западню из темных стен и бетонированных полов. Наконец Фримен отвел ее в небольшое помещение, во всех стенах которого были сделаны двери, собранные из деревянных и стеклянных панелей, с запорами; там же находилась высокая стойка, отгораживающая дежурного сержанта от посетителей.
Следующие несколько минут прошли в перекрестном обмене короткими вопросами и такими же немногословными ответами; в том числе ее спросили, поняла ли она, за что ее задержали, и знает ли она свои права. В конце ей велели поставить подпись в документе, который сержант подтолкнул в ее сторону. Конфисковывать у нее было нечего: никаких шнурков в полусапожках, никакого пояса или драгоценностей, никакого содержимого карманов, кроме смятой салфетки и неиспользованного пакета для стирки многоразовых подгузников. Увидев пакет, Никки почувствовала, как внутри у нее что-то сломалось, и, поднеся его к лицу, заплакала. В это же самое время каких-то сорок восемь часов назад у нее все еще был Зак и ничего еще не успело случиться. Казалось, с тех пор прошло так мало и одновременно так много времени.
— Ничего-ничего, — бормотал Фримен, отчаянно пытаясь успокоить ее. — Я знаю, что вам тяжело.
— Я не убивала его, — сдавленно прошептала она. — Клянусь, я не убивала.
Фримен повернулся к дежурному сержанту:
— Док уже приехал?
— Едет, — ответил сержант.
Никки же Фримен сказал:
— Вам обязательно нужно помочь с молоком. Врач, наверное, сделает вам укол.
Никки едва ли расслышала, так горько она рыдала. Она попыталась дышать глубже, чтобы вернуть контроль над собой, но это было нелегко, ведь внутри у нее все сжалось от страха.
— Защитник у нее есть? — спросил сержант.
— Нет, — ответил Фримен, — так что придется нам его обеспечить.
— Ясно; можете заняться этим, пока я буду ее оформлять.
С этого момента она словно погружалась все глубже и глубже в ад на земле: у нее взяли отпечатки пальцев, образец ДНК, затем сфотографировали. Ей сказали, что она может оставить свою одежду, после чего у нее внутри все сжалось: ей в голову не приходило, что у нее могут забрать даже одежду.
Затем ее отвели в камеру. Как только она переступила порог, ее охватили недоумение и безысходность. Как такое могло случиться? Она только что потеряла ребенка, а они так себя с ней ведут… Они походили на механизмы, не имеющие понятия о добре и зле, просто запрограммированные на выполнение обязанностей, ничего не понимая и не чувствуя, лишь слепо следуя предписаниям протокола.
— Дежурный адвокат в дороге, — сообщил ей Фримен, — а врач уже здесь.
Никки услышала свой собственный голос, прошептавший «спасибо». У нее создалось впечатление, что говорит не она, а кто-то другой.
Фримен с сержантом говорили ей что-то о постоянном наблюдении, службе уголовного преследования и Хелен МакАллистер. Слова отскакивали от нее и падали вниз, как камни, а она стояла, словно разваливающаяся скала, и впитывала в себя враждебность окружающих стен. Она выхватила взглядом тонкий матрац из поливинилхлорида на бетонной плите, служащей койкой, и унитаз из нержавеющей стали без сиденья или какой-либо загородки. Затем массивная стальная дверь захлопнулась, и, когда лязг отдался в ней физическим толчком, Никки захотелось закричать и умолять их выпустить ее отсюда.
Она села на койку, дрожа и все еще сотрясаясь от нечастых рыданий. Все ее существо пыталось отрицать это безумие, словно оно было физическим телом, которое она могла не подпускать к себе, или спрятаться от него, или, возможно, даже сражаться с ним, если бы только знала, как. Ее единственным оружием была правда, она уже сказала ее, но никто не стал слушать. Вместо этого ее привели сюда, заперли дверь и оставили здесь, лишив возможности уйти. Именно лишение свободы, невозможность поговорить с кем-либо, чтобы ей поверили, пугали ее все больше по мере того, как текли секунды. Какой ужасный грех она совершила, если ее так сурово карают за него? Что бы она ни сделала, конечно, это не могло быть достаточно ужасным, чтобы обрекать ее сначала на потерю сына, а затем — на обвинение в его убийстве. Она любила его больше собственной жизни и так отчаянно нуждалась в нем теперь, когда ее руки, все ее тело ощущали жгучую потребность снова прикоснуться к нему.
Чувствуя приближение нового приступа паники, Никки заставила себя успокоиться, каким-то шестым чувством понимая, что если она вообще сумеет себе помочь, то лишь при условии, что сможет оставаться спокойной и мыслить логично. Она не сделала ничего плохого, и потому, какой бы ужасной ни была ситуация, ей следует неустанно напоминать себе, что полицейские просто выполняют свою работу. Тот факт, что они считали, будто Зака задушили, был чудовищен, но это всего лишь ошибка, и в какой-то степени понятная, ведь он задохнулся, оттого что одеяло накрыло ему лицо. Никто его туда не клал, конечно: оно само наползло из-за того, что он сучил ножками, отчаянно пытаясь вдохнуть.
Когда образы последних моментов его жизни с ужасающей ясностью возникли у нее в воображении, Никки почувствовала, что опять оказалась на грани нервного срыва. Ее не было рядом с ним, когда он больше всего в ней нуждался, и теперь ей придется корить себя за свою небрежность всю оставшуюся жизнь.
Никки подумала, где он теперь. Аккуратно ли обращался с ним патологоанатом? Ее руки взметнулись в воздух, словно пытаясь оттолкнуть образ его изрезанного тельца. Она не должна позволять воображению двигаться в этом направлении, или же она закончит тем, что станет рыдать, или бросаться на стены, или делать еще что-то, что заставит их думать, что она безумна. Хватит с нее того, что они считают, будто она причинила боль своему сыну. Если они решат, что она еще и сумасшедшая, одному Богу известно, где она в результате окажется.
Звук отпираемой двери пробился сквозь пелену ее страха, и ее сердце отчаянно заколотилось. Тут же надежда вспыхнула в ней, словно пламя. Они поняли свою ошибку, они отпустят ее!
— Пришел доктор, — сообщил ей сержант. — Мы отведем вас в медпункт.
Когда на нее накатил новый приступ страха, она сползла по стене, прижав колени к груди, словно пытаясь защитить ее. Молоко предназначалось для Зака. Если она позволит им сделать так, что оно перестанет поступать, то она словно еще раз подведет его. И хотя Никки прекрасно понимала, что в этом нет никакого смысла, именно так она чувствовала. Она не хотела, чтобы они прикасались к ней.
Сержант подошел к ней и присел на корточки. Его глаза были добрыми, а голос понимающим, когда он сказал:
— Так будет лучше.
Хотя где-то глубоко в душе Никки знала, что он прав, прошло довольно долгое время, прежде чем она смогла заставить себя встать и пойти с ним.
Когда врач закончил, она, двигаясь, словно зомби, вернулась в камеру и потом уже вряд ли осознавала, сколько минут или часов прошло. Она только знала, что к тому времени, когда ее повели в комнату для допросов, она слишком боялась, чтобы позволить себе на что-то надеяться. Никки продолжала думать о том, как Спенс сомневался в ней, и если даже он сомневался, то как же она собиралась заставить других людей перестать подозревать то же самое?