Эти слова делают тебя достойным лавров, — вскричал я. Но можно ли впрямь представить себе такую дружбу? Прости, но надо быть Аристогитоном, чтобы знать, какой была его любовь; и тот, кто хотел быть любимым любовью Гармодия, не должен был бояться молнии. Ибо, если все это не помутило мой разум, необыкновенный юноша должен был проявить в любви непреклонность Миноса. Немногие выдержали такое испытание: больше не осмеливались быть другом полубога и сидеть, наподобие Тантала, за столом бессмертных. Но нет ничего более прекрасного здесь на земле, чем такая привязанность двух столь благородных сердец»[364].
И Гармодий, и Аристогитон были не полубогами, а простыми людьми. Дружба Гегеля и Гёльдерлина, как видно, все же не переросла в общий замысел тираноубийства. Они не свергали тиранов. Но какая тоска по греческой родине!
Здесь невозможно привести все случаи упоминания Гёльдерлином Гармодия и Аристогитона, всегда только положительные, или похвалы их предполагаемым певцам, Алкею и Тиртею. Панегирик обоим составляет один текст, воспроизведенный в общем обзоре Гёльдерлино- гегелевской концепции искусства. Гёльдерлин еще раз возносит хвалу обоим цареубийцам и, кроме того, он радуется тому, что в древности в их честь был воздвигнут памятник: «Агенор изваял статуи Гармодия и Аристогитона, освободителей родины», и напоминает:
«Оба юных героя, Гармодий и Аристогитон, были первыми, кто взялся за великое дело освобождения. Всех воодушевила дерзость их поступка. Тираны были изгнаны или убиты, а свобода восстановлена в своем прежнем достоинстве»[365]. Все это говорит о том, насколько важным был для Гегеля и Гёльдерлина разгоравшийся в то время во Франции и все еще порой возникающий спор о том, был ли Людовик XVI приговорен к смерти «законным» образом.
Эти слова равно характеризуют политическую позицию Гёльдерлина и его эстетическую доктрину.
Концепция «ангажированного» искусства близка Форстеру, произведения которого внимательно читал Гегель: «Восхищение героем овладевало сердцем художника, когда он увековечивал в мраморе доблестную фигуру». Форстер противопоставляет современное искусство имевшему место в свободной античности: «Из единого чувства взросли искусство и добродетель, но холодное дыхание деспотизма засушило побеги: любовь к отечеству уже не могла вдохновлять (begeistern) того, у кого не было родины, но был господин. Не было больше освобожденных Афин, чтобы побудить скульптора изваять статую своего Гармодия в назидание потомкам, амфиктионии не воздавали больше ему почестей от имени великого союза племен»[366].
Гегель, разделяя чувства Гёльдерлина, сожалеет, что у немцев нет национальных народных схолий, которые бы они распевали, как в свое время греки. При этом он почти буквально воспроизводит перевод Гёльдерлина. Христианской молитве, которую читают перед едой, но чаще ею пренебрегают, он противопоставляет схолию, эту застольную песнь, патриотическую и часто воинственную, поочередно исполнявшуюся греками на их пирах: «Наших детей приучают к застольным молитвам (Tischgebet) и утренним и вечерним благословениям. Их учат нашей традиции, нашим народным песням и т. д. Нет Гармодия, нет Аристогитона, над которыми бы сиял ореол вечной славы, ибо они свергли тирана (da sie den Tyranen schlugen!) и дали законы и равные права гражданам, и которые жили бы в голосах нашего народа, в его песнях»[367].
В другом месте он одновременно сожалеет о том, что нет Тезея, и нет «у нас Гармодия и Аристогитона, в честь которых мы могли бы петь схолии, потому что они были освободителями нашей родины»[368].
Следует заметить, эти два героя, «освободители страны», освобождают ее не от внешнего угнетателя, но от внутренней тирании.
Среди малоизвестных авторов Гегеля интересуют только Алкей, а также Тиртей. И это с юности. В шестнадцать лет он выписывает незнакомые ему слова из «Военных песен», приписываемых этому автору (R И). Шла ли речь о греческих словах или о немецких переводных терминах? Примечание в издании «Ранних произведений» признает отсутствие каких‑либо сведений о тексте, которым располагал молодой Гегель[369].
Однако упоминание о Тиртее наводит на некоторые мысли. Незадолго до того, как Гегель заинтересовался предполагаемым автором «Военных песен», они были переведены на немецкий в 1783 г. персонажем если не первого плана, то отнюдь не безызвестным, сыгравшим важную роль в умственном формировании молодого Гегеля. Это Карл Филипп Гонц (1762–1827), учениками и друзьями которого в Тюбингене вскоре сделаются Гегель и Гёльдерлин.
Но, возможно, они познакомились с этим швабом еще раньше.
Гонц опубликовал свой перевод «Военных песен» в 1784 г. в Цюрихе, «за границей», стало быть. Мятежный характер этой выходки усугублялся тем, что Гонц поместил его в одном томе с переводами из Тибулла своего друга Рейнхардта[370].
Оба были друзьями Шиллера, это в известной мере окружало их ореолом популярности, и оба — особенно Рейнхардт — сделались заметными фигурами. Обычно их упоминают вместе.
В 1784 г. схолии Тиртея звучали достаточно революционно и патриотично. Но насколько более сильным было их мобилизующее воздействие, когда их перечитывали в 1789 или в 1793 годах!
Поскольку деспотические порядки не оставляли возможности прямо высказываться о происходящем, Гёльдерлин и Гегель укрылись в далеком и более славном прошлом, жалея о том, что не могут воскресить дух этого прошлого. Но каким бы наивным ни был этот литературный призыв, он тем не менее выражал обоюдную глубокую убежденность: убить тирана — это хорошо.
О каком бы переводе или издании ни шла речь, вопрос в том, благодаря чьему посредничеству могли попасть «Военные песни» в руки подросткам?
Не стоит преуменьшать значения, которое Гегель и Гёльдерлин придавали стихам этих древнегреческих поэтов, Алкея и Тиртея, а также поступку героев — тираноубийц Гармодия и Аристогитона.
Почитая Алкея и Тиртея, Гегель и Гёльдерлин воздавали по заслугам произведениям — кто бы ни был их настоящим автором — со специфическим, обращающим на себя внимание содержанием, произведениям, хотя и не подвергшимся забвению, но не очень популярным как в те, так и в наши времена. Их высокая оценка носит, по существу, политический характер и связана с актуальной политической жизнью. Она говорит о бунтарских наклонностях, опасливо отправленных в прошлое.
Конечно, следует признать, что в публичном выражении своих взглядов Гегель, как правило, не позволяет себе откровенности, возможно, он это делает в общении частном. Но и публичные его высказывания с годами становятся все более сдержанными, как из‑за растущего разочарования, так и благоприобретенной осторожности. В Берлине он предает огласке только «умеренные» суждения, и свидетели могут подумать, что его настроения изменились, что в душе он стал консерватором.
Но даже в публичных выступлениях, когда он растолковывает учение, которое при внимательном рассмотрении не назовешь консервативным, иногда проскальзывают чувства, воодушевлявшие его в юности и, несомненно, продолжающие вдохновлять на тайную деятельность.
Тогда ему приходят на помощь старые греческие герои. В конце жизни, рассказывая о Диогене в «Лекциях по истории философии», он вспоминает анекдот, не столь уж обязательный по ходу изложения: «Тирану, спросившему его, из какой бронзы следует отливать статуи, он дал хороший совет: из той бронзы, из которой отлиты статуи Гармодия и Аристогитона»[371].
Неплохой совет, на взгляд некоторых! И это после казни Людовика XVI и убийства (кинжалом!) Коцебу!