Гегель, испытывавший к ней глубокую симпатию, постоянно о ней тревожился. Она — последний штрих в горестной картине жизни его семьи: с одиннадцати лет сирота, брат убит на войне, незаконнорожденный сын, приносящий огорчения и сам несчастный, сестра не в ладах с законом и разумом, — какая уж тут идиллия.
* * *
Ежегодно семейство отмечало дату принятия их предком решения о переселении, которое привело его в Швабию. Скромный жестянщик, убежденный лютеранин, он предпочел покинуть свою родную Каринтию и вступить на путь изгнания, чем отрекаться от своей веры, обращаясь в католичество, к чему принуждал подданных правящий эрцгерцог. Гегелям лютеранская набожность вкупе с почитанием семьи не мешали быть верными изначально протестному духу своей веры. Философ всегда будет подчеркивать присутствие в протестантизме некой полемической прививки, настаивая на этой особенности даже тогда, когда Священный союз пожелает привести к согласию различные христианские конфессии.
С детства Гегель вкусил горечи изгнания и, соответственно, понял, какое счастье иметь домашний очаг и семью, место, где чувствуешь себя хорошо. Быть «у себя» (bei sich), также и с точки зрения жизни духа, — это и есть свобода! В своем Journal он сравнит незавидную судьбу короля, пользующегося в Версале ничтожно малой частью огромного дворца, которого он целиком не знает, с жизнью простого отца семейства в скромном доме, знакомого со всеми его углами и с «историей каждого гвоздя и каждой кладовочки»[31].
Небезынтересно, что Гегель родился именно 27 августа, в том же месяце, что и Гёте (1749–1832), но днем раньше. Близость дат рождения будет способствовать сближению обоих гениев, во всяком случае, в сознании их почитателей, склонявшихся иногда к тому, чтобы отмечать эти даты как совместный праздник в течение одной бессонной ночи. В 1826 г. совмещение празднований еще больше озлобит прусского короля, озабоченного исключительно тем, чтобы никому не уступать в мелочности. Его возмутят размах и многолюдность празднования: один великий человек рядом с ним — и то слишком. Но сразу оба!
Лицеист до 1788 г., примерный ученик, Гегель проявляет живой интерес ко всем формам познания. Сохранившиеся документы говорят о нем как о человеке, жадном к свежим новостям, методически штудирующем разные книги, наблюдающем природные явления, ставящем небольшие опыты: энциклопедический ум en puissance, которому не терпится стать en actes[32].
В нем заметна склонность к античной культуре, особенно к идеализируемой учителями греческой. Он делает пометки почти обо всем, чем занимается, и сохраняет записи. Аккуратно ведет Journal, этот эскиз формирования собственной личности. Очень скоро он перенимает чисто немецкую привычку к большим выпискам из прочитанного (Exzerpten) с точными ссылками на источник: так становятся эрудитами.
Гегель читает «Антигону» Софокла, на нее не счесть ссылок. Переводит из Лонгина, Эпиктета, Тацита. Его увлекает история. В 1786 г. он поверяет своему Journal сожаление о том, что «еще не изучил историю достаточно глубоко и по — философски» (D 37). Упущенное он быстро наверстает.
Навыки рассуждения учителя привили ему очень рано. В зрелости он сам напомнит об этом преждевременном посвящении: «Я также помню, что в свои двенадцать лет выучил, раз уж надо было поступать в семинарию, вольфовские определения, начиная с того, что такое idea clara, и в четырнадцать освоил все фигуры и правила силлогизмов, которые с той поры храню в памяти» (В. S. 550).
После этого замечания немногого стоит позднее заявление о «внезапном решении» категорически порвать с прошлым и заняться философией. Романтическая пыль в глаза!
По мнению Дильтея[33], косвенное влияние Монтескье и Вольтера несомненно подтолкнуло юношу к размышлениям, в которых угадывается его будущая философия истории: «Я много дней размышлял над тем, какой может быть прагматическая история. И кое‑что сообразил. Она состоит, на мой взгляд, не только в том, чтобы рассказать о фактах, но и в том, чтобы определить характер знаменитого человека, дух, свойственный целой нации, ее нравы, религию, найти причины падения и процветания великих империй, показать, как сказалось то или иное событие на их устройстве, на национальном характере и т. д.» (R 433).
С тех пор он без устали будет разбираться с «духом наций», описывать его, объясняя процветание таковых и упадок. В общем, он испытает влияние той особенной формы великого европейского Просвещения, которая получила в Германии название Aufklärung. Его не оторвать от великих книг, представляющих эту школу мысли: Вольфа, Лессинга («Натан Мудрый»), при этом он не гнушается весьма известными в те времена менее знаменитыми авторами: Гарвэ, Зульцер, Николаи. Серьезным чтением его читательские увлечения не исчерпываются, иногда для развлечения он читает популярные романы.
Преподаватели поощряют самостоятельные занятия Гегеля. Сохранились некоторые его учебные сочинения. Их темы очень далеки от наших сегодняшних забот, но нужно признать, что в тогдашних условиях они способствовали выработке прекрасных и полезных качеств ума. В пятнадцать лет Гегель сочиняет «Беседу о триумвирате между Антонием, Октавием и Лепидом», в которой выражает уже сформировавшиеся политические взгляды. В семнадцать лет рассуждает «О религии греков и римлян», рассматривая античное многобожие сквозь призму Просвещения, а не под углом зрения христианства. Напомним, что «Римское многобожие» Бенжамена Констана (1767–1830) было издано посмертно в 1833 г. Именно в духе Aufklärung истолковывает Гегель слова умирающего Сократа: принесите жертву Эскулапу! Речь, согласно юному лицеисту, идет о сообразовании философской мудрости с религиозными предрассудками еще не просвещенного народа (D 10). Здесь, таким образом, предугадывается принцип «двойного языка», религиозного и философского, который позже он будет обосновывать теоретически.
В 1788 г. в одном из сочинений Гегель рассматривает «Некоторые характерные различия между древними и новыми поэтами»: он хвалит древних, пишущих на темы национальные и общенародные, а не новых, обращающихся только к узкой элите.
В 1788 г., по завершении учебного года, Гегелю поручают — это знак большого отличия — произнести от имени учеников традиционную прощальную речь на тему: «Плачевное состояние искусств и наук у турок». Неизвестно, сам ли он ее выбрал. «Турки», на языке того времени, означало: «не христиане».
В этом тексте (R 19–20) и (D 52–54) Гегель упражняется в искусстве лести, которым отныне в большей или меньшей степени, по необходимости и без оной, будет пользоваться всегда, искусстве, без которого в те ненадежные времена не мог обойтись ни один интеллектуал. Сравнение — роковым образом тема делала его неизбежным — должно было показать, как хорошо жить в герцогстве Вюртембергском, а не среди «турок», обретая спасение в христианской религии, и при наличии таких прекрасных учителей, но, прежде всего, такого замечательного герцога. Герцогскую стипендию для Тюбингенской семинарии нужно было заполучить во что бы то ни стало.
Однако выучившись также искусству лавирования, он уже в своем эссе «Религия греков и римлян» — высказал мысль о том, что разнообразие религиозных верований должно побудить нас критически отнестись к нашим собственным религиозным убеждениям, ибо они «могут прекрасно оказаться ложными все разом или истинными только наполовину» (R 18)! Так Гегель заходит много дальше Лессинга, возмутившего христианскую общественность всего‑то намеком на то, что разные монотеистические религии могут быть истинными все, и что христианство не исключение.
Со временем Гегель, конечно, изменится. Но изначальная чеканка нестираема. Он всегда будет работать как вол, не так блистая, как иные, превосходя многих в основательности и серьезности.