Гегель наверняка знал, что в связи с этой историей ему ничто не угрожает, и, кроме того, непосредственность его реакции снискала ему большую популярность среди студентов. Не выставляя себя героем, он засвидетельствовал твердость убеждений, и каких убеждений! Речь шла о государственной религии Пруссии, рисковавшей раствориться в зыбком «христианстве вообще» во времена, когда для большинства его слушателей главным вопросом была связанная с либеральными веяниями проблема прусского единства, залога немецкого единства в принципе.
На дворе стоял 1827 год. Многим жителям Пруссии не было никакого дела до природы Евхаристии, в которую они не очень верили, и ничего не смыслили в тонких метафизических дистинкциях, проводимых на сей счет Гегелем. Они были привязаны к лютеранству по традиционным социальным, национальным, политическим мотивам. Они наверняка подозревали, что нападающие в тех обстоятельствах на католицизм вредят этим другим христианским конфессиям, и уж во всяком случае идеологическому обеспечению Священного союза. Гегелевское учение навлекает на себя множество обвинений в ереси, пантеизме, и даже атеизме. Времена Лютера ушли в прошлое, но все, сколько ни было в Пруссии страждущих душ, обманутых патриотов, пламенных националистов — все они не могли не радоваться поражению викария Святой Ядвиги. Протестующие, недо — вольные выиграли сражение — à la Клошмерль — и только такие они и выигрывали.
Итак, для Гегеля история ограничилась выпадением «нескольких капель дождя», разрешившись в его пользу.
Но она стала поводом оценить боеготовность врагов, уязвимость собственной позиции, необходимость защитных мер. А если бы Альтенштейн уже не был министром образования? И если бы король вмешался в спор и выступил на стороне требований Священного союза? Разве не достаточно было бы жалобы викария, чтобы привести в действие государственную машину и обязать профессора, ректора Берлинского университета, представлять отчеты о доктринальном содержании своих лекций? Пришлось бы доказывать, что он не думает ничего плохого о Пресуществлении. Впору смеяться, хорошо — задним числом. Но ведь речь идет о карьере, о том, оставят в должности или уволят мелкого служащего.
Тогда‑то пятидесятисемилетний Гегель, встревоженный одновременно другими признаками опасности, задумывается о новой эмиграции. В 1827 г., возвращаясь из поездки в Париж, куда ему так давно хотелось поехать, поездки, предпринятой также из соображений безопасности, будучи проездом в Бельгии, — в те времена зависящей от протестантской Голландии — он посещает кое — какие университетские центры в сопровождении верного ученика и страстного поклонника — голландского чиновника Ван Герта. Свои переживания в этой связи он поверяет в конфиденциальном письме жене: «В Льеже, равно как и в Лувене и в Генте, красивые университетские здания. Мы посетили эти университеты как возможные убежища на тот случай, если берлинские кюре сделают мое пребывание на Kupfergraben невыносимым. Во всяком случае, римская курия более достойный противник, чем жалкие берлинские святоши (Pfaffengeköchs!)» (С3176, mod). Куно Фишер полагает, что Гегель сказал это «в шутку» (scherzend)[251]. Скорее, это была мрачная ирония, связанная с приступом меланхолии, возможно, неадекватной.
Разумеется, для Гегеля отказаться от Берлина означало едва ли не умереть. Он будет держаться за столицу изо всех сил и вопреки всему. В то же время он не станет воздерживаться от слов и поступков, которые, невзирая на его находчивость и осторожность, нимало не сделают пребывание в столице более надежным.
Гегель подвергся нападкам со стороны не очень обширных прусских католических кругов, и это было естественно — ведь и он с ними не церемонился. Играя на плохо скрываемых внутренних противоречиях Священного союза, он довольно легко вышел сухим из воды.
Положение становится более деликатным, более рискованным, когда ревностные лютеране, не слишком убежденные в его набожности, в свою очередь, начинают выдвигать возражения против его философии. Со временем это происходит все чаще и чаще, и Гегель вынужден объясняться, все более и более невнятно. Среди прочих имеющихся в нашем распоряжении примеров можно назвать «дело Шубарта».
Шубарт (1796–1861), молодой интеллектуал, специализирующийся на эстетике, обрел дружбу и покровительство Гёте, благодаря своей работе «Оценка Гёте по отношению к родственным его творчеству произведениям искусства и литературы» (Бреслау, 1820). Он также опубликовал книгу «Гомер и его время». Главному его произведению предстояло появиться лишь в 1830 г.: «Лекции о “Фаусте” Гёте», после публикации философско — религиозного произведения «Стремление человечества к единству в связи с современным религиозным объединением» (1829) (С3 365).
Непрестанная апелляция к Гёте имела в глазах Гегеля решающее значение, кроме того, великий поэт горячо рекомендовал ему молодого человека, прося найти ему место в Берлине или, в случае невозможности, в каком‑нибудь другом прусском университете (С3 141). Гегель тотчас откликнулся на просьбу Гёте и устроил встречу Шубарта с Альтенштейном.
Доброжелательное личное отношение Гегеля не помешало Шубарту опубликовать вместе с Карганиго очень острую критику гегелевской философии под названием «О философии вообще, и о гегелевской “Энциклопедии философских наук”, в частности. К вопросу об оценке последней» (1829).
В этой работе среди прочего авторы жалуются на то, что нигде у Гегеля не нашли утверждения о бессмертии души, — странный для почитателей Гёте упрек. Большинство комментаторов полагают, что атака была неумелой, и Гегелю нетрудно было доказать несостоятельность предъявленных ему обвинений.
На самом деле в интеллектуальной атмосфере того времени под ударом оказывалась вся гегелевская философия. Не хватало только затевать дискуссию о бессмертии души! Еще в 1901 г. Куно Фишер выразит сожаление в связи с этим: «Когда хотят возбудить ненависть к какому‑либо философскому учению, нет лучшего средства, помимо подозрений в политической неблагонадежности, чем отказать этому учению в вере в бессмертие души или упрекнуть в ее недостатке»[252].
Антигегелевский памфлет не пренебрег ни одним из этих двух чувствительных пунктов, объявив также, что философия Гегеля враждебна государству. Гегель счел нужным ответить длинными статьями, помещенными в гегелевском журнале «Анналы научной критики» (В. S. 372–440). С грехом пополам он опроверг упреки Шубарта, намекавшие на некую тайную доктрину и похожие на клевету. По крайней мере, ортодоксально протестантские интерпретаторы Гегеля имели основания счесть упреки клеветой.
Нападение Шубарта не было нападением философского оппонента, но, поскольку он действовал, по — видимому, в соответствии с негласными пожеланиями начальства, ему важно было выбить у Гегеля почву из под ног, указать на его вину перед светскими властями. Варнхаген отмечает в своих «Воспоминаниях»: «Г-н Шубарт влился в ряды клевещущих на философию Гегеля и доносчиков, он присоединил свой голос к недавно вновь расшумевшимся противникам других, связанных с этой философией, интеллектуальных движений. Тенденции и научные суждения опровергаются перед посвященными и компетентными людьми не иначе как оружием той же науки, по крайней мере, так было принято во все времена, и так должно оставаться впредь. Но порочить перед властью научную доктрину и тех, кто ее придерживается при помощи бездоказательных обвинений, вызывать философию на суд начальства, вместо того чтобы сойтись с ней в научном споре, — за этим кроется нечто большее, чем просто легкомыслие писаки» (С3 366)[253].
Гегель не мог оставить донос без отповеди. Он защищался от обвинений Шубарта и одновременно от критики других оппонентов.
Тем не менее, несмотря на увесистость оправдательных статей, Гегель сделал вид, будто ни во что не ставит обвинение в антипрусской позиции и мятежности. Хоффмейстер выделяет этот действительно примечательный штрих. Гегель отвергал то, что называл «грязной полемикой», но в итоге некоторые инсинуации остались без ответа.